После ухода Цирбеса, Кольтвиц прислоняется к кровати. Он счастлив, что обошлось без побоев, но еще долго продолжает дрожать.
Обертруппфюрер Мейзель отворяет двери камер № 1 и № 2 в отделении «А-1». Старшие по комнате кричат:
— Смирно!
Все заключенные поднимаются и стоят навытяжку.
— Приготовиться для прогулки!
В комнате начинается страшная возня. Вытаскивают и обувают сапоги, надевают казенную одежду, и старший по комнате командует:
— В две колонны по росту становись! Быстро, быстро!
Снова является Мейзель, все стоят уже выстроившись.
Он командует:
— Налево кругом… марш!
Вместе с соседней камерой все направляются во двор.
— Левой! Левой! Левой, два, три, четыре…
Мейзель стоит посредине двора и заставляет заключенных широким кругом маршировать вокруг него.
— Восемьдесят сантиметров от стоящего впереди!
Мейзель не кричит и не раздражается, но следит за каждым в отдельности. И горе тому, кого он заприметит.
— Отделение!.. Отставить!.. Будете вы ноги подымать? Отделе-ни-е! Стой!
Восемьдесят заключенных стоят, как стена. Мейзель командует поворот направо, лицом к нему.
— Мы будем теперь упражняться ежедневно, — заявляет он, — чтобы выбить засевшего в каждом из вас сукина сына. А ну-ка, кто тут чувствует в себе этого сукина сына?
Все восемьдесят стоят как вкопанные и молчат. Мейзель высоко поднимает брови и улыбается. Он, обертруппфюрер Мейзель, берется выбить из этих коммунаров сукина сына. Восемьдесят человек по его команде выстраиваются во фронт, бегают, прыгают и маршируют. Ему двадцать, — среди заключенных есть пятидесятилетние. Это называется делать карьеру. Мейзель закладывает руки за спину и шагает перед фронтом.
— Дух противоречия, неповиновение начальству, дерзкое ослушание — все это дело рук сидящего в вас сукина сына! Подлые мысли, которые осторожности ради не всегда высказываются вслух, тоже проявление сукина сына! Так называемое собственное мнение, которое противоречит мнению начальника, — это самый верный признак того, что в человеке копошится сукин сын. Он притаился в каждом из вас! Я это знаю и хочу его изгнать, изгнать так, чтобы вы делали только то, что я хочу, и думали так, как я хочу!
Все молчат, и восемьдесят пар глаз уставились на него безжизненным взглядом.
— Поняли вы меня, я вас спрашиваю?..
Некоторые робко бормочут:
— Да, конечно!
— Инвалиды и те, которым больше сорока пяти, выйти вперед!
Восемь заключенных выходят.
— У тебя что? — обращается Мейзель к одному, помоложе.
— У меня двойная паховая грыжа, господин унтер-офицер.
— Старики и инвалиды остаются здесь, в середине! Остальные, смирно!.. Ha-лево… кругом! Ровным шагом… марш!
Как на казарменном плацу, маршируют заключенные в строевом порядке на усыпанном песком дворе. Хотя уже и не так жарко, как было несколько дней назад, но в узкой, жесткой, застегнутой доверху арестантской одежде и в плотно сидящей на голове шапке тело быстро покрывается потом. Мейзель гоголем расхаживает по двору.
— Бегом, марш!.. Отставить!.. При беге руки держать на высоте груди! Бегом, марш!.. Отставить! Бегом! Отставить! Как зовут… вот этого… одиннадцатый левофланговый?.. Да, да, ты… Как?.. Мизике… После ко мне явиться… Бегом, марш!.. Отставить! Третий левофланговый — тоже после явиться… Бегом!.. Быстрее!
Семьдесят два человека бегают по его команде в строевом порядке по двору. Счастливые минуты для обертруппфюрера Мейзеля!
Хармс и Ленцер одни в караульной; Хармс сидит на окне и пилкой подтачивает ногти; Ленцер приводит в порядок свой шкаф.
— Для чего ты брал вчера отпуск? — спрашивает вдруг Хармс.
— Был на танцульке в «Форстхаузе».
— Я думал, у родителей.
— Я хожу туда неохотно, то того встретить, то другого, а родственники мои, в сущности, почти все против нас. Как только я прихожу, они молчат как рыбы. Но знаешь, о чем с ними говорить. В споры они не вступают, что бы я ни оказал — молчат. Мой старик тоже наполовину с ними. Если бы не мать, я бы вообще перестал ходить домой.
— Значит, ты не получаешь из дому никакой поддержки?
— Какое там! Ни пфеннига.
— Выходит, дело дрянь. Как же ты изворачиваешься на свои двадцать марок?
— Паршиво! Но я думаю, что скоро прибавят. Но могут же они постоянно платить нам по шестьдесят марок в месяц.
— Если бы я ничего не получал из дому, я, право, не знал бы, как обернуться. Ведь любой необходимый пустяк сжирает не меньше двух-трех марок… Однако Пеппи горячо взялся за дело: парни запыхались, как молодые псы.
Хармс повернулся, смотрит во двор и любуется, как Мейзель муштрует людей.
— Не дремать, передний!.. Левой, два, три, четыре… Левой, два, три, четыре… Ноги выше! Горизонтально подымать!.. Левой, два, три, четыре… Левой, два, три, четыре…
Семьдесят два уже пробежали пять раз вокруг двора; некоторые бегут из последних сил и еле держатся на ногах. Непривычный бег вызывает колотье в боку, прилив крови к голове, боль в икрах. Как избавление слышат они команду: «Шагом!»
— Левой! Левой! Левой, два, три, четыре…
Медленно собирают заключенные в спокойной маршировке новые силы. Легкие накачивают воздух, сердце стучит, как молоток.
— Левой! Левой! Левой, два, три, четыре… Свободно размахивать руками!.. Не сбиваться с шага!
Хармс вдруг снова поворачивается к Ленцеру, который смазывает жиром свои сапоги.
— Если они говорят, что денег в обрез, то где же справедливость? Почему это Дузеншену платят в четыре раза больше, чем нашему брату? Почему в конце концов, — и он понижает голос, — Эллерхузен так чудовищно много получает? Вот сообрази, сколько он получает. Как государственный советник — тысячу марок в месяц, это по основному окладу. А сколько как штандартенфюрер? Сколько как комендант лагеря? Это не похоже на то, что туговато с деньгами.
— Ты прав, конечно, но только будь осторожен, приятель! Не с каждым можно говорить об этом. Например, Пеппи. Он тебя живо упечет. Можно иметь свое мнение, но надо держать язык за зубами. Те, что там повыше, все равно и не почешутся.
— Да, но пусть не болтают о всеобщей нужде и не говорят, что нужно потерпеть, поголодать, когда сами сидят у корыта. Из этого ничего хорошего не выйдет! Но ты, бесспорно, прав. Такие разговоры я веду только с тобой, а не со всяким. И еще поберегись Риделя, он наушничает Дузеншену.
— Этого идиота, наверное, все еще мучают угрызения совести из-за инвалида с Железным крестом и с половиной легкого.
— Меня уже тошнит от этой комедии. Прикончили же коммунисты нашего Дрекмана, Гейнцельмана, Блекера. Красные не разводят сантиментов, и нам нечего церемониться с этими босяками.
— Это все позерство. Ридель хочет сделать карьеру. Он только наверх и смотрит, в начальники метит.
— Тогда я вообще не понимаю, кого он думает удивить своим поведением?
Мейзель не затянул время отдыха, он опять скомандовал:
— Бегом… марш!
Заключенные снова бегают вокруг двора, прижав руки к груди. До сих пор он взял на отметку шесть человек. Этим еще кое-что предстоит.
— Ша-гом… марш!
С маршировкой дело что-то разладилось. Как Мейзель ни старается подбодрить своим: «Левой, два, три, четыре…» — заключенные задыхаются, пыхтят. Волочат ноги, кто как может. Мейзель вспоминает о тех шестерых и решает отыграться на них.
— Отделение… стой… Те, которых я позвал, выходи вперед.
Все шестеро выходят вперед, с ними Мизике, который от непривычных усилий весь позеленел. Испуганно поглядывает он на стоящего перед ним спокойного и даже как будто скучающего Мейзеля. Что он скажет? Будет их пробирать?
— В вас этот сукин сын особенно сильно бунтует, а поэтому вам необходим маленький добавочный урок! Смирно!.. Тебе еще мало, свинья ты грязная?
Мизике хочет извиниться и не решается — словно язык прилип к гортани. Большими испуганными глазами смотрит он на эсэсовца.
— Смирно!
Мизике из последних сил подтягивается.
— Бегом… руки вверх… марш!
Все шестеро бегут один за другим вдоль стены. С первых же шагов у истощенных и обессиленных людей начинает колотиться сердце, легкие отказываются дышать, ноги все больше наливаются свинцовой тяжестью.
— Лечь!
Мизике слышит команду и, удивленный, оглядывается.
— Лечь была команда! Ну, скоро?
Стоящие позади и впереди Мизике уже кинулись на землю; тогда он тоже ложится. И с этого момента начинается беспрерывное:
— Лечь!.. Прыжком встать!.. Марш!.. Лечь! Прыжком встать!.. Марш!.. Лечь!.. Прыжком встать! Марш!.. Лечь!.. Прыжком встать! Марш!..
Мизике машинально падает, вскакивает и снова падает. Он чувствует, как постепенно начинает кружиться голова. «Сейчас упаду в обморок», — думает он. Но он не теряет сознания; он снова бросается вниз и снова с отчаянным усилием вскакивает… падает… бежит дальше…