– Голову ему подержите!
Последний трамвай улязгивал восвояси. У меня не осталось пенни на проезд.
– Здесь сойдете. Поосторожней.
Холм на подступах к родному дому, вертясь, подхватил меня и взмыл до небес. Все уже легли. Я влез в беснующуюся постель, и обойные озера слились и сглотнули меня.
Воскресный день был тихий, правда колокольня Святой Марии за милю от нас трезвонила у меня в голове еще долго после того, как отошла обедня. Зная, что никогда больше в рот не возьму спиртного, я до обеда валялся в постели и ворошил в памяти зыбкие очертания и дальние звуки вечернего города. Просмотрел газеты. Все новости были в то утро плохие, только одна статья – «Господь был любитель цветов» – меня пробрала до слез сочувствия и восторга. Я отклонил рождественский филей с тремя кочешками брюссельской капусты.
Вечер я просидел в парке, один, перед пустой эстрадой. Поймал подкинутый ветром шарик оберточной бумаги, расправил на коленке и набросал три первых стиха обреченной поэмы. Пес уткнулся в меня под голым деревом, на холоду, – потерся о мою руку.
– Ты мой единственный друг, – сказал я ему.
Он со мной оставался до темноты, внюхивался, чесался.
В понедельник утром, терзаясь стыдом и ненавистью, не решившись снова в них заглянуть, я разорвал статью и поэму, забросил на шкаф обрывки, а в трамвае, по дороге в редакцию, говорил Лесли Берду:
– Жалко, тебя в субботу не было с нами!
Во вторник, под вечер – то есть в самый сочельник, – я с взятой взаймы полкроной вошел в заднюю комнату «Фишгарда». Джек Стифф сидел в одиночестве. Женская скамья была устлана газетами. С лампы свисали гроздью воздушные шары.
– Привет!
– С праздником!
– А где же миссис Протеро?
Рука у него была теперь перевязана.
– А? Вы не знаете? Она все деньги прокутила. За мост снесла, в «Радость сердца». Подружек никого не пригласила. А ей больше фунта собрали. Много спустила сразу, пока еще не узнали, что дочка не померла. И после этого в глаза им взглянуть не посмела. Ну, вздрогнем. А в понедельник в пивнушке уже остальное прикончила. С банановой лодки увидели, как она по мосту шла и посередке остановилась. Но не поспели они.
– С праздником!
– Тенниски к горбылю прибило.
Ни одна из подруг Старой Гарбо не пришла в тот вечер.
Когда, долгое время спустя, я показал свой рассказ мистеру Фарру, он сказал:
– И всё вы напутали. Всех перемешали. Тот юноша в носовом платке танцевал в «Джерси». Фред Джонс пел в «Фишгарде». Ну да ладно. Сегодня надо в «Нельсона» сходить, выпить по рюмашке. Там одна девочка показывает, куда ее укусил матрос. И там один полицейский был знаком с Джеком Джонсоном.[27]
– Я их всех до единого вставлю в свой рассказ, – сказал я.
Молодой человек в тельняшке, усевшись поближе к пляжным кабинкам, оглядывая вылезавших оттуда коричневых и белых женщин и стайки хорошеньких девушек с бледными вырезами и ожогами на лопатках, осторожно и некрасиво красными пальцами ступавших по острым камням, широкой зазубренной линией вывел на песке крупную женскую фигуру. Голая девчушка выскочила из воды, пробежалась по женщине, отряхнулась, оставила ей два больших мокрых глаза и пупок на пяткой припечатанном животе. Он свою женщину стер, вычертил пузатого мужчину, девчушка и по нему пробежалась, тряхнула кудряшками, подарив ему ряд пуговиц и еще линию капель – как бы струйку в стиле детских рисунков – между длинных, с налипшими ракушками ног.
Среди всей этой кутерьмы – женщин, детишек, влажно и вяло подставлявшихся пронзительному солнцу, хлопотавших над кульками, сооружавших замки, обреченные мгновенной погибели из-за перемещений по пляжу других пикникующих, среди воплей мороженщика, злобно-ликующих выкликов волейболистов, взвизгов по пояс зашедших в море девиц – молодой человек сидел одиноко, и неотвязно, как тень, стерегла его злая судьба. Тихие мужья, засучив брюки, мотая подтяжками, брели по приплеску, женщины в плотных черных выходных платьях, шлепали по воде и хохотали, находя забавными собственные ноги, псы гонялись за камешками, и гордый мальчик рассекал волны своим надувным тюленем. Молодому человеку в его пустыне праздничная суббота под грубым солнцем преподносилась глянцевой, фальшивой открыткой. Резвые семейства с ведерками, лопатками, зонтами, бутылками, снедью; блаженно страждущие девицы с кремом для загара в сумочках; бронзовоторсые юнцы и снедаемые завистью юнцы бледные, в жилетах; тоненькие, белые, волосатые, жалостные ноги тихих мужей, загребающие воду; толстенькие, кудрявые, остриженные, скорчившиеся детки, до потери сознания наслаждающиеся грязным песком, трогали его, он думал горько в своей отверженности, до жалости, до забытых уколов стыда; отрезанный от общего праздника, навеки обреченный компании собственных бзиков, за пределами высокой, обычной, потной, солнцем раззуженной власти и глупости летней плоти, он поймал мячик, который поддал битой маленький мальчик, и поднялся, чтоб его отбить.
Мальчик его приглашал в игру. Дружелюбное семейство стояло поодаль, лохматые женщины, заткнувшие платья в спортивные штаны, босые мужчины в рубахах, детишки в трусиках, ушитых майках. Он с горечью подал мяч отцу семейства, который стоял с битой у ворот из шапок. «Одинокий волк играет в мяч», – пронеслось у него в мозгу, пока он взмахивал битой. Гоня мяч в сторону моря, мимо раздевающихся женщин, подмигивая на скаку, он споткнулся о замок, угодил во влажное кольцо змеящихся девушек, промочил ноги, выгреб мяч из волны, и счастье вернулось в обнаглевшее тело, он крикнул: «Лови!» – мамаше за шапками. Мяч стукнул мальчишку по голове, отскакнул. Среди бутербродов, одежек мамаши и дядюшки пасли разрезвившийся мяч. Лысый в рубахе навыпуск паснул не туда, колли понес мяч к морю. Включилась мамаша. хМяч высоко взлетел над ее головой. Другой дядюшка, в панаме, послал его псу, тот с ним уплыл за черту досягаемости. Молодого человека потчевали бутербродами с яйцом и зеленью, теплым пивом, он сидел вместе с одним папашей и дядюшкой на «Ивнинг пост», пока море не подобралось к их пяткам.
Снова один, маясь от жары и печали, потому что ту лихую минутку, когда он нагло валялся и носился среди незнакомцев, как мяч, он подумал, умчало море, он добрел по пляжу до места, где на ящике с надписью «Мистер Мэтьюз» проповедник стращал отупевших женщин геенной огненной. Ящик обсели мальчишки с рогатками. Оборванец ничего не собрал в свою шапку. Мистер Мэтьюз тряс ледяными руками, ругал праздник, клял лето со своего валкого амвона. Он взывал к новому теплу. Злое солнце его пропекло до костей, а он застегивал ворот. Тощие некормленые мальчишки с запавшими нахальными глазами, болтая нараспев, теснились вокруг Панча и Джуди. Он их презирал. Он возмущался девчонками, которые пудрились и причесывались в исподнем, и скромницами, благоразумно переодевавшимися под полотенцами.
Пока мистер Мэтьюз ниспровергал град порока, изгонял голопузых, пляшущих вокруг мороженщика сорванцов и заслонял голые загорелые девичьи бедра черным своим плащом («Долой! Изыдите! – орал он. – Ночь близка»), тоскующий молодой человек стоял – как тень, стерегла его злая судьба – и думал про пляж Портколс-Кони, где друзья качаются сейчас с девочками на палубе «Гиганта», мчатся на «Поезде призраков» по туннелю скелетов. Лесли Берд еле удерживает в охапке кокосы. Бренда и Герберт стреляют в тире. Джил Моррис потчует Молли крепким коктейлем в «Эспланаде». Только он здесь – слушает мистера Мэтьюза, отставного алкаша, призывающего тьму на вечереющие пески, – и деньги жгут ему карман, и сгорает суббота.
А ведь звали его, но он от тоски всех отверг. Герберт, в низком красном спортивном авто с гонимой волнами нимфой на радиаторе, заезжал за ним, но он сказал: «Не в настроении, старичок. Побуду один, тихонечко. А ты уж там порезвись. Пей, смотри, поменьше». И вот он ждет, когда закатится солнце, стоит в печальном кружке нудных женщин, уставившихся на край неба над головой пророка, и все бы отдал, чтоб вернуть утро. Эх! Сорить деньгами на ярмарке, сидеть в сверкающем зале с рюмкой дорогущей влаги, с турецкой сигаретиной, травить девочкам новейший анекдот и смотреть, как солнце в окне за пыльными пальмами низится и повисает над пляжем, над лежаками, вдовицами, инвалидами, причепуренными субботними женами, нарядными девочками в перманенте и с невзрачными очкариками, над важными невинными балованными мальчиками, и шпицами, и кружащими велосипедистами. Роналд плывет себе на «Леди Мойре», закладывает за галстук в душном салоне с компанией из Брюнкифрюда и думать не думает о том, что его Друг мается на пляже, один-одинешенек, не имевши маковой росинки во рту, хотя уже шесть, и вечер уныл, как часовня. Всех, всех приятелей унесли собственные их удовольствия.
Он подумал: поэты дружны со своими стихами; посещаемый видениями человек не нуждается больше ни в ком; суббота тяжелый день; пойду-ка я домой, сяду у себя в комнате возле печки. Но был он никакой не дружный со стихами поэт, он был молодой человек в приморском городе, в жаркий выходной, с двумя фунтами в кармане. И какие уж тут видения! Два фунта в кармане, мелкое тело, ногами на замусоренном песке; спокойствие – удел старичья. И он двинулся дальше, через железнодорожную насыпь, к трамваю.