— Велите Шмидту подогнать машину.
— Мадам, хозяин не говорил, что у вас назначена встреча.
Я так сильно тревожилась за отца, что совсем забыла о тиранических запретах Фрица. Неужели Мюллер и впрямь осмелится помешать мне выйти из дома? Я подчинялась указаниям мужа, не сомневаясь, что строгие правила рано или поздно смягчатся: нужно только какое-то время поиграть назначенную мне роль — столько, сколько, по его мнению, нужно. И тогда мне не придется нарушать данное папе слово — позаботиться о безопасности нашей семьи. Но не хватало еще, чтобы эти распоряжения помешали мне увидеть папу, когда он смертельно болен.
В другое время я покончила бы с этой чепухой одним звонком Фрицу в контору: я знала, что против моей встречи с отцом он возражать не станет. Но сегодня он как раз уехал на свою польскую фабрику.
— Это не просьба, Мюллер. Это распоряжение хозяйки дома. — Я направилась в прихожую и бросила ему через плечо: — Велите Шмидту подогнать машину.
Звук проворных шагов дворецкого разнесся эхом по всей прихожей. Он оказался у двери раньше меня, загородил ее спиной и твердым голосом произнес:
— Прошу прощения, мадам, но я не могу позволить вам уйти. Я не получил указания от герра Мандля о том, что у вас сегодня назначена встреча.
Я сделала еще четыре шага и встала с Мюллером лицом к лицу, так близко, что чувствовала, как у него изо рта пахнет табаком. На каблуках я была по меньшей мере сантиметров на пять выше и смотрела ему прямо в глаза.
— Вы дадите мне ключ, — прошипела я. — У вас он есть, я знаю.
— Хозяин будет мной очень недоволен, мадам.
— Он будет еще больше недоволен, если из-за вас я не смогу увидеться с больным отцом. Если вы не отдадите мне ключ, я сама выцарапаю его у вас из кармана.
Дрожащей рукой он достал из внутреннего кармана своего форменного пиджака дубликат ключа. Один за другим стал отпирать замки на двери, отделявшей меня от всего остального мира. Прежде чем ступить за порог, на свет дня, я бросила через плечо:
— Пришлите за мной машину.
Ослепительно солнечное февральское утро никак не вязалось с черной тоской, нарастающей во мне, пока я подъезжала к Дёблингу. Что с папой? В последние месяцы приступы его мигрени сделались чаще и тяжелее, но мы списывали это на нервное перенапряжение из-за финансовых затруднений, обрушившихся на банки. Он всегда был таким непоколебимо сильным и надежным, и я — впервые за долгое время — молилась какому-то смутно воображаемому богу о том, чтобы он оставался таким же стойким и, главное, живым.
Шмидт подъехал к моему бывшему дому, и не успел он заглушить двигатель, как я уже выскочила из машины. Пробежала по дорожке, распахнула входную дверь и позвала родителей. Из гостиной вышла мама.
— Тише, Хеди. Доктор наверху с отцом, я не хочу, чтобы ты помешала его осматривать.
— Что с ним?
— Утром, за завтраком, он сидел весь бледный. Не доел омлет, встал из-за стола, извинился и вышел. Я подумала — может быть, вспомнил, что у него с утра назначена встреча, и заторопился на службу, но он пошел наверх. Я спросила, в чем дело, он посмотрел на меня каким-то странным, остекленевшим взглядом и сказал: в груди болит. Я уложила его в постель и сразу же позвонила доктору, а потом тебе.
С лестницы донеслись тяжелые шаги, и мы с мамой поспешили навстречу доктору, чтобы услышать диагноз. Доктор Левитт, тоже живший в Дёблинге, недалеко от Петер-Йордан-штрассе, положил свою черную сумку с медицинскими инструментами на нижнюю ступеньку и взял нас обеих за руки.
— Я полагаю, что боль в груди, от которой он страдал сегодня — и в другие дни, хотя вам, может быть, и не говорил, — это симптом тяжелого приступа стенокардии.
Мы с мамой переглянулись: термин был нам незнаком. Нахмурившись, мама спросила:
— У Эмиля инфаркт?
— Стенокардия — это еще не инфаркт, фрау Кислер, это боль, вызванная недостаточным кровоснабжением сердца. Это может означать сильную нагрузку на сердце и указывать на повышенный риск инфаркта у пациента.
— О нет. — Мама высвободила ладони из рук медика и опустилась на кушетку, обтянутую гобеленовой тканью.
— Он поправится, доктор Левитт?
В моем голосе звучала паника.
— Сейчас да. Но ему нужно отдыхать, — он помолчал, словно не хотел договаривать до конца, — и поменьше нервничать, хотя я понимаю: это предписание в наше время выполнить нелегко.
— Можно мне зайти к нему?
— Да, если будете сидеть молча и не станете его волновать. Я побуду здесь с вашей мамой. Мне нужно дать ей кое-какие рекомендации о том, какой ему понадобится уход.
Я на цыпочках поднялась по лестнице в родительскую спальню. От дверей отец, вытянувшийся на кровати во весь свой почти двухметровый рост, казался огромным. Но, подойдя к нему, я увидела, что его крупное тело словно обвисло и весь он как-то сжался.
Матрац скрипнул, когда я села рядом. Отец открыл глаза на этот звук и улыбнулся мне. Указательным пальцем вытер слезу, стекавшую по моей щеке, и сказал:
— Что бы со мной ни случилось, Хеди, поклянись мне, что позаботишься о своей и о маминой безопасности. Пусть Фриц будет твоим щитом. Уходи от него, только если не будет другого выбора.
Я не ответила, и он снова сказал:
— Обещай мне, Хеди.
Что мне оставалось делать?
— Хорошо, папа.
Глава девятнадцатая
28 апреля 1935 года
Шварцау, Австрия
Я стояла перед озером, как перед алтарем. Из него на меня глядели непреступные вечнозеленые горы, застывшие в своей неизменности вокруг виллы Фегенберг. Над задником декорации с изображением волнообразной гряды зеленых холмов стояла совершенно неподвижная вода. Такая неподвижная, что ее поверхность отражала горы и небо как зеркало, с почти фотографической точностью.
Я окинула взглядом безлюдный берег. Решиться ли? Чистота озерной воды манила к себе неодолимо. Риск был огромный, но ведь другого шанса может и не быть. Фриц так и не смягчил свои суровые правила, даже после того, как я столько времени неукоснительно соблюдала их, даже после моей тяжкой утраты. Я по-прежнему оставалась его пленницей.
Еще раз оглядевшись вокруг, я наконец решилась. Скинула черный костюм для верховой езды, нырнула в бодрящую холодную воду, и безупречное отражение разлетелось на тысячу мелких осколков. Совсем как моя жизнь.
Я плыла брассом, пока не устала, а потом просто легла на воду и стала лежать. В неподвижной воде вновь соткалось изображение гор и неба, и я теперь нежилась в отражении ущелья между двумя горами, словно в нежных объятиях самой природы. Солнце бегало по верхушкам крошечных волн, и они переливались. Так красиво. Нет, мысленно поправилась я, это не красота. Это чистота.
На какое-то мгновение я почувствовала себя свободной и цельной. Ни масок, ни уловок, ни горя — только я и вода. Я лежала и думала. Смогу ли я когда-нибудь снова собрать себя из кусочков?
Тогда, больше двух месяцев назад, через несколько коротких дней после первого папиного приступа стенокардии, шофер снова повез меня в Дёблинг, проведать папу — с разрешения Фрица, простившего мне ту несанкционированную поездку.
Когда машина остановилась у подъездной дорожки, в доме было темно и жалюзи в родительской спальне опущены. Почему они опущены в разгар на удивление ясного зимнего утра? Мама всегда неукоснительно придерживалась обычая открывать шторы, едва забрезжит день, и теперь, когда у них осталась только одна служанка на половинном жалованье, сама каждое утро обходила дом, снимая с окон их ночное убранство. Может быть, папе было плохо ночью, и теперь мама, утомленная хлопотами, все еще спит? Я прокралась в дом тихонечко, постаравшись не хлопнуть дверью. Обойдя на цыпочках первый этаж и убедившись, что там никого нет, я поднялась наверх, в спальню родителей, и чуть-чуть приоткрыла дверь.
В комнате было темно, но я разглядела, что мама, все еще в ночной рубашке, лежит у папы на груди. Глаза у него были закрыты, и у нее тоже. Да, так и есть: она ухаживала за ним ночью, а теперь вот заснула. Я приоткрыла дверь пошире, петли скрипнули, и мама подняла голову. Наши взгляды встретились, и, не успев шепотом извиниться за то, что разбудила ее, я увидела, что лицо у нее мокро от слез. Она не спала. И папа тоже не спит. Я бессильно опустилась на пол: мне стало ясно, что «маловероятный», по словам доктора, инфаркт все-таки случился.