В огонь полетели и всякие бумаги (он сам не понимал, зачем он их берег), копии писем в литературные агентства и ответы на них, но главным образом печатные бланки с отказами, иногда две-три строчки на машинке от дам-издательниц, где говорилось, что рукопись романа возвращается по многим причинам, но главным образом потому — и эта формулировка повторялась, — что она слишком символистична, а потому и слишком туманна. Только одна из дам написала: «Пишите нам еще». Митка клял их вовсю, но рукопись так никто и не принял. И все-таки Митка целый год работал над новым романом, а когда старый окончательно вернулся к нему, он перечитал и его и новый роман и, обнаружив, что и этот полон символизма, а потому еще туманнее первого, отложил рукопись в ящик. Правда, потом он иногда вылезал из постели и пытался записать какие-то мысли, но слова не шли с пера, и к тому же он потерял веру: да может ли он сказать что-то значительное, а если и сможет, то ни один рецензент издательства в своей вылизанной до блеска конторе на верхнем этаже одного из небоскребов Мэдисон-авеню не поймет его правдивые и трагические произведения. Поэтому он месяцами ничего не писал, о чем миссис Латц шумно горевала, и клялся никогда больше не писать, хотя и чувствовал всю бесплодность этой клятвы, потому что, клянись не клянись, писать он все равно не мог.
Теперь Митка часами просиживал один как пень в своей комнате с выцветшими желтыми обоями, со скверной раскрашенной репродукцией картины Ороско, приколотой кнопками над облезлой каминной доской (картина изображала скрюченных от работы и горя мексиканских крестьян), и не сводил покрасневших от напряжения глаз с голубей, возившихся на соседней крыше, или бесцельно следил за движением на улице, не видя людей. Спал он, худо ли, хорошо, но подолгу, ему снились гадкие сны, иногда душили кошмары, и, просыпаясь, он неотрывно смотрел в потолок, никогда не заменявший ему небо, хотя он и пытался вообразить, что идет снег. Он слушал музыку, когда она звучала издалека, иногда пробовал читать что-нибудь из истории или философии, но сердито захлопывал книгу, если она подстегивала воображение и наводила его на мысль о возможности писать. Иногда он предостерегал себя: «Митка, надо это кончить, не то ты сам кончишься», но никакие предостережения не помогали. Он отощал, погрустнел и однажды, одеваясь, увидел свои худые ляжки и чуть не заплакал, если бы умел плакать.
Миссис Латц сама была писательницей, правда писала она плохо, но интересовалась писателями и, когда они ей попадались, охотно сдавала им комнаты (она ловко умела выспросить и разнюхать профессию человека при первом же знакомстве), даже если теряла на этом деньги. Миссис Латц знала все Миткины дела и каждый день, хотя и безуспешно, пробовала в них вмешаться. То она пыталась заманить его на кухню, соблазнительно описывая горячий завтрак: «Домашний суп, Митка, белые булочки, телячий студень, рис под томатным соусом, свежая зелень, чудное жаркое — цыплячья грудка, а захотите — бифштекс, и сладкое — по вкусу, по выбору». То она подсовывала ему под двери толстые письма в запечатанных конвертах, где описывалось ее раннее детство или интимные подробности горькой жизни с мистером Латцем, с пожеланиями лучшей судьбы для Митки. Иногда она оставляла у дверей книжки, вытащенные из старых шкафов, — он не читал их, — журналы, где чужие рассказы были отмечены и написано: «Вы умеете писать лучше», или же еще не читанный, свежий номер «Райтерс джорнэл»[15], приходивший по подписке. В один из дней, когда все эти попытки провалились, — дверь оставалась закрытой, а Митка молчал, хотя она целый час пряталась в коридоре, ожидая, пока он выйдет, миссис Латц опустилась на мощное, как у лошади, колено и прильнула одним глазом к замочной скважине: Митка неподвижно лежал на кровати.
— Митка, — простонала она, — как вы исхудали, чистый скелет, мне просто страшно. Ну пойдемте на кухню, поешьте.
Он лежал не двигаясь, и она попробовала соблазнить его по-другому:
— Слушайте, я принесла чистые простыни, дайте я вам хоть перестелю кровать, проветрю комнату.
Но он только простонал:
— Уходите!
Миссис Латц искала, что бы еще сказать.
— Митка, у нас новая жилица, на вашем этаже, молодая, красавица, ее зовут Беатриса, и она тоже писательница!
Он молчал, но, очевидно, прислушивался.
— Ей, наверно, двадцать один, ну, от силы двадцать два — вся такая нежненькая, талия тонкая, грудки крепкие, сама прехорошенькая, вы бы посмотрели — повесила свои штанишки на веревку, ну прямо как цветочки!
— А что она пишет? — сурово спросил он.
— Пока что только рекламы, как я понимаю, но ей хочется писать стихи.
Он молча повернулся на другой бок.
Она оставила в прихожей поднос с миской горячего супа — Митка чуть не спятил от одного запаха, — две сложенные простыни, наволочку, чистые полотенца и сегодняшний номер газеты «Глоб».
Он сожрал суп дочиста и только что не сжевал простыни, потом развернул газету, чтобы еще раз убедиться — ничего интересного там нет. Прочел заголовки: правильно! Он уже смял было газету, собираясь выкинуть ее в окно, но вдруг вспомнил, что там есть «Открытая страница» — редакционные статьи, куда он не заглядывал лет сто. Когда-то он дрожащей рукой подавал пять центов и хватал газету: «Открытая страница» — добро пожаловать! — обращение к публике, ко всем неизвестным писателям, посылайте свои рассказы, пять долларов за тысячу слов. И хотя он с ненавистью вспоминал об этом теперь, но именно успех в этом журнале — с десяток рассказов, принятых меньше чем за полгода (он тогда еще купил синий костюм и двухфунтовую банку джема), заставили его взяться за роман (мир праху его!). А после этого второе детоубийство, бессилие, бешеная ненависть к себе, мучившая его до сих пор. «Открытая страница» — как бы не так… Он скрипнул зубами, незапломбированные сразу заныли. Но в воспоминаниях о прошлой славе не было горечи: всякий раз его читали четверть миллиона читателей, и это тут, в одном городе, так что все знали, когда появлялись его вещи (его читали в автобусах, в кафе, на скамейках и в парке, а сам Митка-волшебник крадучись подсматривал — кто смеется, кто плачет). Были тогда лестные письма от издателей, редакторов, даже письма от поклонников, от самых неожиданных людей — да, слава над тобой ахает и охает взахлеб… И, вспоминая, он покосился повлажневшим глазом на строчки и вдруг стал пожирать букву за буквой.
Рассказ бил прямо под ложечку. Эта женщина, Мадлен Торн, писала от первого лица, и хотя она о себе говорила вскользь, но он сразу представил себе ее — года двадцать три, тоненькая, но округлая, вся — сплошное сочувствие, понимание, — словом, не зря она существовала, эта Торн: по крайней мере сейчас она была здесь с ним, бегала по его лестнице вверх и вниз, радуясь и ужасаясь. Она тоже жила в меблирашках, тоже работала над романом урывками, по ночам, после изматывающей секретарской службы; страницу за страницей, аккуратно переписанную на машинке, она складывала в старую картонную коробку под кровать. Как-то вечером, под самый конец романа — оставалось переписать последнюю главу черновика — она вытащила картонку и, лежа в постели, перечитала книгу: посмотреть, что у нее вышло. Страница за страницей падали на пол; и, наконец, сон ее сморил, но и во сне ее одолевало сомнение, хорошо ли получилось. Сколько еще надо править и переписывать — это она поняла при чтении. Она проснулась внезапно от яркого солнца, светившего прямо в глаза, и вскочила в испуге: оказывается, она забыла завести будильник. Одним взмахом руки она метнула исписанные страницы под кровать, умылась, надела чистое платьице, быстро провела гребнем по волосам и бросилась бегом по лестнице — вон из дому.
Как ни странно, на работе день прошел превосходно. Снова она мысленно перечитала свой роман и наметила, что надо исправить — не так уж много! — чтобы вышла хорошая книга, такая, какой она ее задумала. Домой бежала счастливая, с цветами, и на первом этаже ей попалась навстречу хозяйка, вся в поклонах и улыбках: вот и не угадаете, что я для вас сделала сегодня, — и пошло описание новых занавесок, нового покрывала на постель — все в тон! — и даже коврик, чтобы ножкам было тепло, а самый главный сюрприз — генеральная уборка: вся комната вычищена, сверху донизу. О Боже! Девушка метнулась вверх по лестнице. Упав на колени у кровати, она вытащила картонку — пусто! Молнией — вниз. «Хозяйка, где же рукопись, она была под кроватью», — спросила она, прижав ладони к горлу. «Ах, милуша, вы про листки? Да, я их нашла под кроватью. Решила, что вы хотели их выбросить, — и выбросила».
Мадлен, с трудом овладевая голосом: «Они, может быть, в мусорном ящике? Кажется, до четверга мусор не вывозят?» — «Нет, нет, душенька, я их сожгла в баке еще утром. Целый час глаза болели от дыма». Занавес. Митка со стоном повалился на кровать.