— Вы очень много для меня сделали, господин доктор, — повторил Эрих.
— Ну нет, не слишком много! Следовало бы уберечь тебя от этой авантюры. Но у меня нет времени за тебя бороться. Сейчас главная задача — воспрепятствовать этой войне, вот за что мне надо бороться!
С минуту они молчали.
— А может быть, до свиданья, Эрих? — дружелюбно спросил депутат.
— До свиданья, господин доктор, — негромко отвечал Эрих.
5
Семейство Хакендаль впервые за много недель сидело за ужином в полном составе, и старик отец милостиво оглядывал собравшихся, насколько позволял его железный характер. Все было поистине прощено и забыто, никто не задавал неприятных вопросов. Все, что разметало мирное время, собрала воедино близкая война.
Зофи тоже была здесь, она забежала на часок из больницы узнать, какие изменения принесет война семье Хакендалей.
— Стало быть, Отто уже завтра являться, с утра, — с удовлетворением говорил отец. — Да и Эриха, конечно, возьмут без разговоров, как только он явится на призывной пункт. И ты, Зофи, ты тоже скоро попадешь на фронт, хоть и считаешься еще ученицей.
— А я? — не выдержал Малыш. — Ты, отец, говоришь — нет, а я уверен, что меня возьмут. Сейчас каждый человек нужен!
Все засмеялись, а Хакендаль заметил:
— Плохи были бы наши дела, если бы мы уже нуждались в таких сопляках! Нам, благодарение богу, таких, как ты, еще не нужно. Но, постойте, что же вы меня-то забыли?
— Тебя, отец? Да при чем тут ты?
— Как при чем? Я, разумеется, тоже явлюсь добровольно.
— Но, отец, ты же старый человек!
— Какой же я старый? Мне только пятьдесят шесть минуло! И уж за вами я, во всяком случае, угонюсь.
— А как же, отец, дело, извозчики, пролетки?
— Что мне дело! Отечество на первом месте. Нет, дети, решено — я с вами.
— И всегда-то отец говорил, — заныла мать, — что дня свободного не может себе позволить, без него все пойдет кувырком. И вдруг — на тебе! — на войну собрался.
— Извозчичий двор я на тебя оставлю, мать!
Все снова рассмеялись.
— И ничего тут смешного нет! А кто же, по-вашему, будет исполнять всю работу за мужей, призванных на фронт? Конечно же, их жены! Ничего, мать, справишься! Да и Эва тебе поможет. Но что ты, Эва, сидишь как в воду опущенная? Слова от тебя не слышно… Что с тобой?
— Со мной ничего. Это, верно, от жары и толкучки перед Замком…
— Отец, — снова завел Гейнц. — Но дойдет же и до меня! Сколько, по-твоему, протянется война?
— Ах ты сопляк! — снова рассмеялся отец. — Ну месяца полтора, от силы до рождества, тебе-то все еще будет тринадцать! Да, уж рождество отпразднуем дома. При современных средствах воины…
Разговор продолжался все в том же духе, но папаша Хакендаль не замечал, что говорит, в сущности, он один, остальные до странности молчаливы.
Эрих сидел за столом с поникшей головой; правда, он снова дома, все прощено и забыто. Деньги он вернул, завтра ему к директору — узнать насчет аттестата и выпускных экзаменов, а там и на призывной пункт. Он сидит в кругу семьи, никто его не упрекает, но еще, кажется, и часу не прошло, а на него уже словно навалилась какая-то тяжесть, что-то комком стоит в горле. Эти привычные, до отвращения надоевшие лица, вечно ноющая мать, и то, как отец орудует вилкой, и постоянно сопровождающий Отто запах конюшни, — все это точно сковало его кандалами.
Когда он работал у адвоката, ему трудно было понять, как это он, Эрих, заделался вором, таскал у отца деньги на выпивку и на девок… Но вот он опять здесь — и он это понимает. Все, что угодно, лишь бы вырваться из этой обстановки, из спертой, затхлой атмосферы мещанского существования! Да и война, о которой так тупо и плоско рассуждает отец («Накладем этим красноштанникам!»), разве та война, о которой он говорил адвокату? Нет, он имел в виду нечто совсем другое! Этот дом, этих людей — стоит ли их защищать, это надо взорвать динамитом! Разве это Германия!
Эва, безмолвная, бледная Эва, обычно — первая тараторка, сидит перед своей тарелкой и ковыряет в ней вилкой, каждый кусок застревает в горле. Словно из отдаленья доносятся к ней голоса. Где-то в другом мире, ровно в девять ей надо ждать на углу Большой и Малой Франкфуртерштрассе. А ведь отец ни за что не позволит ей выйти после ужина.
Надо бы придумать увертку, какой-нибудь благовидный предлог, но она не в силах сосредоточиться. Смуглое лицо с черными усиками и черными злыми глазками заслонило от нее все. «Ты шлюха…» — сказал он. Никто никогда ей такого, не говорил, а скажи кто, она рассмеялась бы ему в лицо. Если Эва и не слишком строга с мужчинами, этого она не допускала, и, значит, никакая она не шлюха! А он с первой же минуты обращается с ней, как с последней дрянью, и, значит, в его руках она такой и станет, он об этом позаботится!..
Неизбежной, неотвратимой предстает перед ней ее судьба. Вскользь вспоминает она, что Эрих перед ужином вернул ей «ее деньги», что-то бормоча со смущенным видом, и невольно задумывается над тем, как она теперь богата — чуть ли не пятьсот марок, и эти драгоценности… Но на углу Большой и Малой Франкфуртерштрассе под ярким газовым фонарем стоит Эйген. Эйген! Эйген свистнет, и она бросится к нему со всех ног. Эйген скажет: «Разгружайся!» — и она разгрузится. Эйген велит: «Ложись!» — и она ляжет.
А как же старший сын? Как Отто? Единственный из семерых сидящих за столом, он знает свою завтрашнюю судьбу — в эти дни, когда все так гадательно. Завтра он явится в казарму, ему выдадут обмундированье, погрузят в вагон…
Он уже видит, как взбегает по лестнице и дважды нажимает кнопку звонка, — и тогда, что тогда?
Густэвинг, его сыночек, будет уже спать — тем хуже! Один на один, без всякой помехи, станут они друг против друга, и она спросит: «А как же обещанное? Бумаги? Законный брак? Густэвинг?..»
Мысли его ворочаются медленно, с усилием, он вспоминает, что все его бумаги в образцовом порядке лежат в отцовском письменном столе, на каждого из детей — своя папка. Завтра поутру, перед его уходом в казарму, отец отопрет письменный стол и выдаст ему все необходимое: военный билет, метрику, свидетельство о крещении… А собственно, зачем оно?..
И он окончательно запутывается в вопросе, какие бумаги ему нужны. Какие для армии и какие для пастора. Но для пастора у него не останется ни минуты времени: как только он получит бумаги, ему тут же отправляться в казарму. На пастора нужно много времени, тут и свадебная карета, и орган, и свидетели, да пастор еще скажет речь, а у них с Тутти даже обручальных колец нет.
Он беспомощно озирается. Переводит взгляд с братьев на сестер, а с сестер на родителей, шевелит губами и почти с облегчением думает: вот что я ей скажу, ведь у нас и колец нет, а у кого нет колец, того не венчают это ты понимаешь, Тутти?
— С кем это ты объясняешься, Отто? — задорно спрашивает Малыш. — Глядите, Отто объясняется с человеком на луне!
Все смеются, а отец говорит:
— Отто уже здесь и в помине нет. Ему надо выучить назубок устав полевой службы. Или воинский устав. Верно, Отто?
Отто бормочет что-то невнятное, и минуту спустя о нем забывают. Как и всегда, о нем сразу же забывают.
«Нет, — думает он, — невозможно нынче вечером попросить у отца бумаги, а если б и можно было, какой толк: ночью ведь не венчают, а завтра у меня не будет времени…»
Папаша Хакендаль, Железный Густав, сидит с довольным видом в кругу своего воссоединившегося семейства; вот все и уладилось, думает он, все вернулись домой, как и быть должно.
Но он ошибается, — он потому сидит с довольным видом, что ничего не знает о своих детях. Не знает, как они томятся, как тяготит их семейный гнет, как не терпится им удрать из дому. Хакендаль ничего этого не замечает и крайне удивлен, что после ужина все начинают разбегаться.
— Но, дети, — говорит он с упреком, — а я-то думал, мы еще посидим все вместе. Малыш притащит нам кувшин пива и сигары и мы немного потолкуем! Такими молодыми, как сегодня, мы уже не встретимся!
Но Зофи спешит к себе в больницу, а Отто ждет вороной с вызвездью на храпе, у него оплыла нога, ему нужны холодные примочки. Эрих хочет еще сегодня побывать у Замка — не слышно ли чего новенького, а Эва собралась его проводить, — голова скорее пройдет на свежем воздухе.
Остается Малыш, но ему, разумеется, пора спать. Он отчаянно протестует, а это удобный повод для громовой сцены в истинно фельдфебельском духе. Малышу учиняют «выволочку» по всем правилам армейской муштры, а когда он наконец с ревом ложится в постель, Хакендаль обнаруживает, что остальные его дети разошлись.
И только мать уютно посиживает у окна в своем плетеном кресле, смотрит, как ложатся на землю ночные тени, и от полноты души зудит:
— Вот и еще один приятный ужин, отец. Только что вареная ветчина была чуть с душком, это от жары, ты заметил, отец? Да и жирновата. Сколько раз я говорила Эве — ветчину покупай у Гофмана, да разве она меня послушает!