Обними крепко Лию, матушку мою, обними крепко доброго отца моего, Иуду, мне более чем когда-либо есть нужда в их благословении.
Что касается тебя, моя Дина, я тебя обожаю, и душа моя взирает на тебя, как на святой ковчег.
Если ты найдешь минутку, чтобы написать мне на досуге несколько слов в утешенье, то направь свою записку не в Дьелефи, где она может попасть к отцу, а в Монтелимар, на гостиницу "Золотая рука", мне ее оттуда доставят».
Это письмо преисполнило Дину радостью и тревогой: по доброте душевной девушка вменяла себе в вину несчастья Эмара и почитала себя причиной дурного обращения и бурь, какие тот претерпевал из любви к ней. Ей, нежной и кроткой, не ведающей зла, никак не понять было старого Рошгюда, отца ее жениха; в ее глазах он стал жестоким чудовищем, людоедом, ей не верилось, что человеческое сердце способно вместить столько жестокости. Это невинное дитя не знало, что общество растлевает все и вся, что безудержное стяжательство и религиозный фанатизм ожесточают людей, делают их кровожадными; что человека по натуре доброго цивилизация превращает в солдата, собственника, священника, судью, палача; не знала, что, когда она еще была младенцем, ее деда сожгли на Гревской площади в Париже, а за много лет до того, чтобы избегнуть смерти, его отцу, обвиненному в чернокнижии, пришлось убегать из этого города, упившегося человеческой кровью.
Прошло шесть недель, а Рошгюд все не ехал; бедняжка Дина становилась с каждым днем все грустнее и грустнее; веселость ее увядала. О, сколь жестоким казалось ей ожидание! Время для нее тянулось все медленнее, а будущее было темно. Она говорила себе: может быть, сейчас Эмар сидит, скорчившись, в сырой тюрьме, призывая меня слабеющим голосом, и только хриплое эхо подземелья откликается на его стенания. Стоит ему немного приподняться, как он ударяется головой о сталактиты свода! А может быть, его уже зарезали разбойники где-нибудь на дороге.
Вот каким веселым мыслям она предавалась. Тоска незаметно подтачивала ее; прежде всегда такая говорливая, она просиживала теперь в праздном оцепенении у своего окна. Состояние девушки сильно тревожило мать и старого Иуду, которых она больше не ласкала, как обычно, а если когда и целовала их в лоб, то всегда при этом заливалась слезами. Изведенная страданиями, она с жадностью цеплялась за все, что щекотало нервы, возбуждало и выводило ее из состояния апатии; комнату свою она уставила вазами с самыми пахучими цветами; она окружила себя жасмином, чубучником, вербеной, розами, лилиями, туберозами; окуривалась ладаном, бензоем, усыпала все вокруг амброю, корицей, стираксом и мускусом. Часто на нее нападало какое-то беспокойство, и тогда она начинала ходить взад и вперед по комнатам, словно помешанная; иной раз она даже пропадала на несколько часов; ее отлучки огорчали весь дом; ее начинали искать по городу, но найти никак не могли; потом она наконец сама возвращалась, успокоенная.
– Мне было тяжко взаперти, – говорила она, – я прошлась, полюбовалась на небо, и теперь мне получше.
В это время года, когда все обновляется и вновь пробуждается к жизни, когда приходят в волнение даже самые холодные натуры, когда какая-то сила тянет к душевным излияниям, когда самый угрюмый мизантроп освобождается от неприязни к людям и суровости и хочет быть любезным в обращении с другими, в ту пору, когда чувство симпатии клонит нас к любви, к той юной любви, что тревожит и тех, кто ее не знает, нагоняя на них тоску и скуку, в эту пору Дина, после того как год назад возле нее был любимый, друг и спутник, укрывавший ее своим крылом, человек, с которым она проводила целые дни в упоительных разговорах, чтении Библии, в чистых признаниях, в несбыточных мечтах, Дина, покорная и доверчивая, приучившаяся уже думать помыслами и глядеть глазами того, чью волю ей было сладостно исполнять, от чьего присутствия душа ее расцветала и в ком она, как никогда, нуждалась теперь, – по воле судьбы Дина вдруг оказалась совершенно одинокой: плечо, поддерживавшее ее, направляющая десница, уста, вдыхавшие в нее волю, любовь и ненависть, – все было отнято; бедняжка, подавленная своим горем, совсем захирела от этого страдания; к тому же страх, тайное опасение, что она уже потеряла или может потерять любимого, совершенно ее убивали.
Ничто не могло увести ее от этих тягостных мыслей, хотя ее добрые родители делали все, чтобы ее развлечь. Ей накупили тысячи всяких мелочей, которых ей вовсе не хотелось. Как больной ребенок, отталкивающий подаренные ему игрушки, она едва только взглядывала на всякие безделки и драгоценности, которые прежде ей всегда было так приятно видеть. Родители часто брали ее с собой на городские гулянья, часто катали по окрестностям, возили в Иль-Барб, в Рош-Тайе, в Тассенские или Рошкардонские рощи, на башню Бель-Альманд, на берега Соны и Роны, – все ей постыло, она все время сидела молча под опущенною вуалью.
Однажды она испросила у матери своей Лии соизволения написать письмо жениху; вот оно:
«Эмар, если вы любите Дину так же, как Дина вас любит, возвращайтесь сейчас же, умоляю вас, если вы еще на свободе. Если нет, то порвите оковы; куда бы вы ни направились, я за вами последую повсюду! Или же сообщите мне только, где ваша темница, чтобы и мне там умереть вместе с вами! Ваше отсутствие мне так тягостно, я так ослабела, что с трудом держу перо и мне никак не собрать мыслей.
Вернитесь, жених мой!».
Спустя шесть дней Дина получила следующий ответ:
«Утешься, невеста моя, утешься! Я выезжаю завтра, чуть займется свет. Прости, что я сделал тебе больно, но я и сам очень страдаю. Чтобы заглушить боль разлуки, я охотился в горах на медведя, ну, а ты, что сделала ты, чтобы развеять свою тоску – эту медведицу, которая душит тебя своими свинцовыми лапами?…
Рассчитывая вернуться со дня на день, я откладывал ответ, мне хотелось самому его тебе принести; я надеялся умилостивить отца, но он еще неприступней, чем Альпы. Сегодня вечером я объявлю ему о своем отъезде, можешь себе представить, какая это будет буря! Помолись богу, чтобы меня не сломило ураганом!
Поклонись Иуде и Лии, прощай! Пройдет три дня и я постучусь у твоих дверей».
VII
Oustaou pairolaou[239]
Говоря дереву: «Ты мой отец», и камню: «Ты родил меня…».
Библия[240]
Полагает уста свои в прах, помышляя: «Может быть, еще есть надежда».
Библия[241]
И вправду в тот вечер, когда он отослал письмо, сразу же после ужина Эмар последовал за отцом, удалившимся в спальню. И вот что он ему сказал, весь дрожа:
– Простите, отец мой, за то, что я опять пришел вас беспокоить, видите, я у ваших ног, только не гневайтесь, вспомните, что всю жизнь ваш смиренный сын ни в чем вам не прекословил; один-единственный раз ему случилось проявить свою волю, и его ослушание стало для него роковым. Вы ведь знаете, любви не прикажешь, истинную любовь из сердца не вырвешь, вы это знаете, ибо вы сами любили мою мать, не правда ли?…
При этих словах Рошгюд содрогнулся, точно удрученный ужасными воспоминаниями, и весь передернулся, силясь вернуть лицу спокойное выражение.
– Моя ли вина, – продолжал Эмар, – что жена, которую мне послало небо, оказалась еврейкой?… Моя ли вина, что она той же крови, что и ваш Христос?… Она красива, она чиста, она девственна, я ее обожаю! Она обожает меня, она бы и вас обожала, отец! Разве любовь невестки для вас ничего не значит? Ее веселый нрав станет отрадой вашей старости. Вы ничего не отвечаете, тогда скажите же, наконец, какую вы хотите себе невестку?…
– Господин Эмар, я никогда не допущу, чтобы христианская кровь Рошгюдов смешалась с нечистой кровью какой-то цыганки! Подлой еретички! Потаскухи!..
– Потаскухи!.. Ах, отец мой, как вы несправедливы!.. Вот прочтите этот контракт; ему недостает только вашей подписи, вы видите, она не бесприданница, эта девочка богата, если все дело в золоте!..
Рошгюд вырвал бумагу у него из рук.
– Проклятье! Что это еще за чертовщина!..
И, не глядя, он разорвал бумагу и бросил в лицо Эмару, хлеща его по щекам.
– Вот тебе твое обручение! Посмотрим, негодяй, удастся ли тебе опозорить твой род!
– Отец мой, вы бьете меня потому, что знаете, что я-то вас не ударю. А ведь я молод, силен, ведь кровь кипит во мне, а сердце раздирает мне грудь! Берегитесь, я разобью вас, как эту вот дверь!..
Сорванная с петель дверь упала с оглушительным грохотом.
Рошгюд, подавленный и бледный, откинулся в кресле.
– Довольно, довольно отец! Все это меня убивает! У вас каменное сердце, а у меня будет железная воля! Завтра я уезжаю, прощайте!
– Нет, ты не уедешь! Слышишь!
– Уеду, отец! Но, боже мой! Что же вы находите невозможного в этом союзе? Скажите, что приводит вас в такую ярость?
– Цыганка!.. Проклятая!.. В жилах Рошгюдов течет христианская кровь!