– Кончай, – сказал Бун. – Только не тяни…
– …сразу вспомнил моего мула, – сказал Нед. Теперь они оба молчали, только смотрели друг на друга. Мы, остальные, не сводили с них глаз. Потом Нед снова заговорил, негромко, даже мечтательно: – Этим леди не привелось знать того мула. Где ж им, они чересчур молоденькие, да и далеко отсюда до Йокнапатофы. Жаль, нет здесь Хозяина или мистера Мори, уж они бы порассказали о нем.
Мог порассказать и я. Потому что этот мул вошел в нашу семейную летопись. В те времена отец и Нед были совсем юнцами, а дед еще жил в усадьбе Маккаслинов, еще не стал джефферсонским банкиром. Однажды, воспользовавшись отсутствием твоего двоюродного деда Маккаслина, отца дядюшки Зака, Нед отвел на ферму чистокровную кобылу из рысистой пары, которую запрягали в карету, и случил ее с ослом. Когда вызванная этим буря поутихла и кобыла принесла муленка, твой дед Маккаслин заставил Неда купить его и еженедельно вычитал из Недова жалованья по десять центов. Неду потребовалось три года, чтобы расплатиться, и к этому времени его мул вышел победителем во всех состязаниях со всеми мулами в пятнадцати – двадцати милях вокруг, а потом и во всех состязаниях с мулами в сорока – пятидесяти милях вокруг.
Ты слишком поздно родился, не успел свести знакомство с мулами, поэтому тебе не понять, до какой степени это поразительно и даже потрясающе. Мул, который даже один-единственный раз пробежит хоть полмили, куда ему всадник велит, и то становится живой легендой в округе, ну, а который неуклонно проделывает это раз за разом – такой мул уже подлинно сверхъестественный феномен. Потому что, не в пример лошади, мул слишком разумное существо, чтобы надрываться ради победоносной пробежки по краю тарелки окружностью в милю. Вообще, по разуму я ставлю мулов сразу за крысами; потом идут кошки, собаки и в самом конце лошади – если, конечно, ты согласишься с моим определением разума как умения применяться к обстоятельствам, то есть умения принимать обстоятельства и при этом сохранять хоть малость личной свободы.
На первое место я, конечно, ставлю крысу. Она живет у тебя в доме, но не помогает ни купить его, ни построить, ни починить, ни уплатить налоги; она ест все, что ешь ты, но не помогает ни заготовить еду, ни купить, ни даже привезти в дом; избавиться от крысы невозможно: не будь у нее каннибальских наклонностей, она давно заполонила бы землю. Кошка – третья по счету, у нее есть кое-какие крысиные свойства, но она слабее, более хлипкая; кошка тоже не шьет, не жнет, живет у тебя нахлебницей и при этом не платит тебе любовью; она когда-нибудь вымрет, перестанет существовать, исчезнет с лица земли (я говорю о так называемой домашней кошке), но пока что ей это не грозит. (Существует предание, – думаю, китайского и, уверен, литературного происхождения, – будто некогда на земле владычествовали кошки [23], и вот, после многовековых попыток справиться с напастями, терзающими смертных – с голодом, чумой, войной, несправедливостью, глупостью, алчностью, словом, с цивилизованным укладом жизни, – они собрали конгресс мудрейших котов-философов, – пусть подумают, что тут можно предпринять; и те, после долгих прений, пришли к выводу, что эту проблему, эти задачи решить невозможно и единственный разумный выход – сдаться, отречься от власти, передать ее существам менее развитым, виду или отряду настолько оптимистическому, чтобы считать загадку смертного удела разрешимой, и настолько невежественному, чтобы так при этом убеждении и остаться. Потому-то кошка и живет с тобой, целиком зависит от тебя во всем, что касается еды и жилья, но лапой не шевельнет ради твоего блага и никакой любви к тебе не испытывает; короче говоря, потому-то кошка относится к тебе именно так, как относится.)
Собаку я ставлю на четвертое место. Она отважна, верна, неизменна в своей привязанности, что не мешает ей тоже быть нахлебницей; ее слабость (сравнительно с кошкой) состоит в том, что она согласна работать на тебя – я хочу сказать, готова по доброй воле, с радостью учиться всяким фокусам, самым дурацким, только бы доставить тебе удовольствие, только бы ты потрепал ее по голове; она не менее убежденная, цепкая нахлебница, чем крыса или кошка, но не может равняться с ними, потому что вдобавок еще и подхалимка, ей кажется, будто она должна выказывать тебе благодарность; она будет пресмыкаться, унижать свое достоинство ради твоей забавы, станет вилять хвостом в ответ на пинок, отдаст жизнь за тебя в драке и сдохнет от тоски на твоей могиле. Лошадь я ставлю на последнее место. Она способна переварить только одну мысль зараз, и ее главное свойство – робость, боязливость. Даже ребенок может уговорить, улестить лошадь, и она переломает ноги, доведет себя до разрыва сердца, согласившись бежать слишком далеко и слишком быстро или прыгать через препятствия слишком длинные, или слишком высокие, или слишком трудные; за ней нужен глаз да глаз, как за несмышленым младенцем, не то она обожрется и околеет; будь в ней хоть капля сообразительности самой захудалой крысы, она стала бы всадником.
Мула я ставлю на второе место. Только потому на второе, что ты все же можешь принудить его работать на тебя. Но в строжайших пределах, им самим и поставленных. Мул никогда не позволит себе обожраться. Будет тащить фургон или плуг, но не станет участвовать в скачках. Не станет прыгать через препятствие, если заранее не уверен, что перепрыгнет; лишь тогда войдет в помещение, когда твердо знает, что там происходит; будет десять лет терпеливо работать на тебя только ради того, чтобы хоть разок тебя же лягнуть. Словом, свободный от обязательств перед предками и ответственности перед потомками, он победил не только жизнь, но и смерть и, значит, стал бессмертен; исчезни он сегодня с лица земли, та же случайная биологическая комбинация, которая произвела его на свет вчера, произведет и через тысячу лет, неизменного, неуязвимого, неисправимого, по-прежнему огражденного пределами, им же самим поставленными и проверенными, по-прежнему свободного, по-прежнему на высоте положения. Потому-то Недов мул и был уникумом, неповторимым феноменом. Поставь десяток мулов на дорожку и крикни: «Пошел!» – и они разбегутся в десяти направлениях, как водяные жучки на поверхности пруда; тот из десятка, который случайно побежит по дорожке, неизбежно окажется победителем.
Но Недов мул был не такой. Отец рассказывал, что он бежал как конь, только без конского безумного азарта, без набирания скорости, заминок, испуганных, смертоубийственных бросков. Он бежал по-деловому, с места брал скорость, которую, по его расчетам, следовало взять в ответ на Недов хлыст (или окрик, или еще какой-нибудь знак), и уже не менял ее, пока не приходил к финишу и Нед не останавливал его. И никто, даже отец – а он был у Неда если и не грумом, то во всяком случае подручным и агентом, – не понимал, как Нед этого добивается. Разумеется, сразу стали создаваться и множиться легенды (что, кстати, была вполне на руку владельцам каретного двора). Я имею в виду – какое заговорное слово Нед узнал или придумал, чтобы заставить мула бежать, как до него не бежал не один мул. Но этого они – то есть мы – так и не узнали, только Нед и был его жокеем, даже когда вошел в возраст и отяжелел, пока мул не издох, ни разу за двадцать два года не потерпев поражения; его могила (все Эдмондсы по очереди наверняка показывали ее тебе) до сих пор существует в усадьбе Маккаслинов.
Вот это я имел в виду Нед, и Бун знал, что он имеет в виду, и Нед знал, что Бун знает. Они глядели друг на друга.
– Та«это же не мул, – сказал Бун. – Это конь.
– У этого коня голова варит в ту же сторону, что у того мула, – сказал Нед. – Не так хорошо варит, но в ту же сторону.
Они продолжали смотреть друг на друга. Потом Бун сказал:
– А ну пошли, поглядим на него. – Минни зажгла лампу и передала ее Буну, и мы все вышли на заднее крыльцо и во двор, мы трое, и Минни, и мисс Реба, и мисс Kopp«. Луна теперь стояла повыше, и мы уже могли что-то разглядеть. В углу двора росла белая акация, к ней и был привязав конь. Он сверкнул на нас глазами, потом отвел их в сторону, раздалось фырканье и нервное постукивание копыта о землю.
– Пусть лучше леди минутку постоят здесь, – сказал Нед. – Он еще не привык к такой большой компании. – Мы остановились; Бун высоко поднял лампу, снова холодно и пугливо сверкнули глаза, а Нед тем временем подошел к коню, что-то приговаривая, потом потрепал по холке, не переставая приговаривать, потом взял под уздцы. – Не слепи его лампой, – сказал Нед Буну. – Подойди поближе и держи лампу так, чтобы леди, ежели есть у них такое желание, посмотрели на коня. А когда я говорю конь, так разумею коня. Не всяких кляч, которых в Джефферсоне называют конями.
– Замолчи и выведя его сюда, дай нам на него поглядеть, – сказал Бун.
– А ты уже видишь его, – сказал Нед. – Подними лампу повыше. – Все же он вывел коня из-под дерева, поближе к нам. Еще бы мне его не помнить! Гнедой меринок-трехлеток, на три четверти кровный (по меньшей мере, но, может, и больше, я еще не был таким знатоком, чтобы определить точнее), некрупный, от силы шестнадцати ладоней высотой, но с длинной шеей для баланса, и косыми плечами для быстроты, и хорошо омускуленными задними ногами для устойчивости хода (и, по словам Неда, с Недом Маккаслином для рвения и ретивости). Так что даже в свои одиннадцать я, помнится, подумал о том же, о чем, как через секунду выяснилось, подумал Бун. Он посмотрел на коня. Потом на Неда. Но когда он заговорил, голос его едва шелестел: