Сидеть дома было для нее наказанием. Она оживала только в пансионе. Пансион был иноверческий, прививавший хорошие манеры. Политесу, этикету, книксенам, танцам и декламации здесь уделяли большое внимание. Французские учителя были элегантны и вежливы. Не менее элегантными и великосветскими были и преподаваемые предметы. Учебой девушек не мучили. Хорошее поведение ценилось больше, чем успехи в математике. Во главе угла стояло воспитание. Диночке с пансионом очень повезло. Хотя она была еврейкой, ее любили и учителя, и классные дамы.
— Диана, — говорили они ей, считая это за комплимент, — у тебя совсем не семитская внешность. Ты светловолоса и голубоглаза, как настоящая христианка.
Нееврейские подруги тоже любили Диночку. Она была тихая, деликатная, ни перед кем не задирала носа, ко всем относилась по-доброму, и девушки привязывались к ней, особенно сильные девушки, со связями и возможностями.
— Диана, крестись, — уговаривали они ее. — Ты такая красивая, что тебя даже граф возьмет замуж.
Нет, ни о чем таком она не помышляла. Она боялась Бога, еврейского Бога, которому она каждое утро и каждый вечер говорила бессмысленные, непонятные древнееврейские слова. Но когда одна из подруг взяла ее как-то в церковь, Диночка пошла. Она стояла в полумраке величественной церкви. Смотрела широко раскрытыми глазами на красочные витражи в длинных готических окнах, на резные украшения и статуи. Слушала торжественные звуки органа, дивилась множеству свечей и хоругвей, одеянию священников и пышности церемонии. Она видела, как люди преклоняли в молитве колени, и от этой торжественности и возвышенности в ее голубых глазах появлялись слезы.
Это было совсем не похоже на хасидскую молельню ее отца, где все было потертым и неприбранным, где царил беспорядок, где евреи толкались и бегали, раскачивались, кричали, распевали простонародные танцевальные мелодии и плевали на пол. Она редко приходила туда. Женщинам незачем ходить в святое место. Только раз в год, на праздник Симхас Тойра[80] отец водил ее в молельню. А в Новолетие, на праздник Рош а-Шона мать брала ее с собой в женское отделение синагоги послушать трубление шофара[81]. Диночку пугали свитки Торы, которые несли евреи. Она тряслась от страха при звуках шофара и при виде свечей Судного дня. И вместе с тем все это казалось ей враждебным, комичным, отталкивающим. Она бежала от этого, боясь, что это к ней прилипнет.
И в родительском доме все было ей чуждо: отец, его гости, родные братья, здоровенные дикари, смотревшие на сестру, как на лишнюю, никчемную вещь, и дергавшие ее за косы. Ей было стыдно перед подругами за свой дом, родителей, еврейскую улицу, братьев. Если ей случалось встретить кого-то из братьев в городе, она тут же отворачивалась. Лицо ее пылало. Она боялась, что брат подойдет к ней. Она завидовала подругам-христианкам или еврейкам из просвещенных семей, завидовала потому, что им не надо было стыдиться своего дома, родителей и братьев. Стоило одной из подруг зайти к Диночке в гости, как она краснела от стыда. Ей было неловко за длинное хасидское одеяние отца, его ломаный польский, весь его внешний вид.
Как всякая девушка в годы созревания, она отдавалась мечтам и жила в вымышленном мире. Каждый день она в кого-нибудь влюблялась — то в учителя французского языка, то в пианиста, учившего ее играть на клавире. Но больше всего она любила своих подруг, которые платили ей тем же. Диночка постоянно ходила с ними, взявшись за руки, — они целовались, обнимались, шепотом раскрывали друг другу секреты, смеялись и плакали.
Когда в четырнадцать лет ее сделали невестой хасидского паренька, у которого к тому же было смешное имя Симха-Меер, она плакала, стыдилась, чувствовала себя несчастной. Он был совсем не похож на рыцарей из книжек, этот низенький плутоватый мальчишка. Но тихая, безропотная Диночка не могла противиться родителям, всяким теткам и дальним родственницам, насевшим на нее с уговорами и убеждениями, осыпавшим ее поцелуями и подарками. И она подписала предварительный брачный договор — тноим.
После помолвки Диночка не задумывалась о том, что должно случиться. Она не хотела об этом думать. Она продолжала ходить в пансион и жить своей особой, отстраненной от родных жизнью. С женихом она не обменялась ни словом. Ни он к ней не ходил, ни она к нему. Лишь на праздник Пейсах Симху-Меера наконец пригласили в дом ее отца. Диночка сидела за столом, как ей велела мать, подавала еду этому чужому парню и не сказала ему ни слова. Потом ее пригласили к родителям жениха. В чужом, холодном доме Диночке было жутко. Будущая свекровь, еврейка в строгом головном уборе поверх парика, твердила о богобоязненности и так настойчиво угощала Диночку, что та едва не подавилась. Будущий свекр смотрел на нее строго. От его взгляда она вздрагивала. Из этого холодного дома Диночка бежала, как из ада. Даже подарки, которые она получала в дни таких визитов, были ей противны.
Она еще глубже, чем прежде, погрузилась в свою вымышленную жизнь. О свадьбе она даже мысли не допускала, как не допускают мысли о неизбежной смерти. Так же как ее отец ненавидел счета и квитанции и не желал просчитывать дела вперед, Диночка не желала думать о грядущем замужестве. Свадьба стала для нее неожиданностью, как кирпич, упавший на голову. Она была растеряна, напугана, подавлена и одинока, ужасно одинока в дни своего праздника.
Ей было дико смотреть на гостей, на это пестрое сборище торговцев и хасидов, отплясывавших на ее свадьбе. Ей претили вся эта суматоха и шум. Она краснела от стыда, когда ее обучали законам женской ритуальной чистоты. Микве и вертевшиеся вокруг нее банщицы, непрерывно болтавшие и благословлявшие ее, вызвали у нее омерзение. Ей было неловко перед подругами-христианками за еврейские обычаи и церемонии. Ей было ужасно стыдно на свадьбе за свекра, разогнавшего гостей посреди танца. Но больше всего ее страшила первая встреча с суженым, абсолютно чужим для нее человеком. Она не испытывала к нему никакой любви и была так же далека от него, как ото всех этих евреев в атласных лапсердаках и штраймлах, веселившихся на ее свадьбе. Она не проронила ни слова, когда они остались одни есть золотой бульон. Симха-Меер обратился к ней:
— Ну, как тебе это понравилось?
Он хотел втянуть ее в разговор. Но она молчала. Ей не о чем было разговаривать с этим парнем в штраймле, великоватом для его головы. Когда женщины ввели ее в комнату уединения, наговорив ей много такого, от чего она густо покраснела, и оставили там ждать, когда мужчины приведут к ней жениха, Диночка испугалась. Она забилась в угол кровати, словно пытаясь спрятаться от нападения. Ее била дрожь.
— Нет, — умоляла она подошедшего к ней чужого человека, — нет.
Но чужой человек не слышал ее слов. Он даже не попытался обнять ее, успокоить, поговорить с ней, приблизить к себе. Все это просто не могло прийти ему в голову. Симха-Меер привык, как и все хасиды, смотреть на женщин сверху вниз, как на тварей, созданных только для того, чтобы служить женами своим мужьям. Кроме этого с ними говорить не о чем, поскольку они не понимают ни в Торе, ни в торговле. Что он мог сказать ей, его суженой? Он был глух к ее мольбам.
— Диночка, что с тобой? — не понял он. — Что ты прикидываешься дурочкой?
Увидев, что слова не подействовали, Диночка стала плакать и отталкивать его от себя. Это только раздразнило Симху-Меера. Он терпеть не мог отступать и отказываться от того, что ему причитается. К тому же, уступив сейчас, он выставит себя утром на посмешище. Все мужчины будут смеяться ему в лицо, а женщины — тыкать в него пальцами. Поэтому он был глух и слеп. Он не слышал просьб Диночки и не видел ее слез. Он взял силой то, что полагается мужу по закону.
Она стала бояться его, но никакой любви к нему не ощутила. Напротив, она его возненавидела. Он был груб, жесток. Мать смеялась, когда наутро дочь встретила ее с плачем.
— Дурочка, — говорила Прива дочери, по-матерински гладя ее щеки, — ты еще ребенок. Ты его полюбишь. Увидишь. Я тоже такая была.
Но вопреки предсказаниям матери Диночка Симху-Меера не полюбила. Нет, не об этом она мечтала с тех самых пор, когда подруги по пансиону рассказали ей о тайне любви; не про это она читала в романтических книжках, где люди прыгали во рвы со львами и стрелялись, целуя локон своей возлюбленной. Это было грубо и грязно. Это принесло только боль и стыд. И Диночка была грустна и несчастна в те дни, когда все плясали и веселились, празднуя ее свадьбу.
Она была так подавлена, что даже не сопротивлялась, когда свекровь в атласном чепчике пришла вместе с банщицей состричь ее красивые длинные светло-каштановые волосы. Она чувствовала, что ей уже нечего терять. Однако мать заступилась за нее.
Свекровь, набожная еврейка с бритой головой, мечтала коротко остричь и свою невестку. О том, чтобы обрить невестке голову, она опасалась заикаться в этом барском доме, но обстричь Диночку ей хотелось как можно короче, чтобы ни один локон не выбился из-под парика. Однако Прива не допустила этого.