для солдат, не для их трудной жизни… и все же рожденная в самом сердце Испании… Вряд ли Антонио знал, почему эти четыре строчки его преследовали, — может быть, потому, что пел ее такой прекрасный голос, или он просто не мог теперь, думая об Испании, не повторять про себя:
Красавица с мужем несчастна…
У него в Альмерии тоже была своя молодая любовь, рука, протянутая сквозь решетку сада, бледная девушка, которая так и не стала его женой… но почему сейчас, в холмах Гюрпуа, этот нищенски одетый, худой, сожженный солнцем человек в старой полинялой шляпе, с черным холщовым мешком за плечами так упрямо повторял эту песенку? Почему не прогнали ее эти луга, сжатые нивы, зеленые склоны, стук проезжавших телег?..
Красавица с мужем несчастна…
Он был на своем веку и хлебопашцем, и рабочим арсенала, и подручным пекаря, он научился в самых различных местах самым различным вещам, которые известны всем, и еще множеству вещей, которых никто не знает. Он играл на гитаре, когда под руками была гитара; он знал коплы [57], древние, как камни его родины, и так же источенные временем, петые, перепетые… он был хорошим танцором, он мог бы быть счастлив, быть человеком без биографии…
Красавица с мужем несчастна…
Но разве бывает чисто личная биография? Разве только от нас зависит наше счастье? Наша история — это история нашего времени, нашей страны, нашего народа, а разве можно быть счастливым, даже если у тебя красивый низкий голос, гитара и неутомимые ноги танцора, когда так несчастлив твой народ? Он мог бы наслаждаться счастьем — этот высокий, стройный человек, отмеченный благородством своего народа, сыны которого словно вышли из его древних песен… он мог бы наслаждаться счастьем, но глядите: он еще молод, а как он изнурен, какие глубокие морщины бороздят его лицо. Это не старость, да и сколько ему лет? Тридцать три — тридцать четыре. Он устает от ходьбы, ему приходится отдыхать почти через каждый километр… Грубые солдатские башмаки бьют его по спине. Он вырезал ножом палочку в придорожной роще. Его босые ноги месят белую пыль, они исцарапаны об острые камни и сочатся кровью, но он не чувствует боли. Он думает о Париже. Но что его там ждет, в Париже? Найдет ли он там нужных людей, тех, что укажут ему дорогу, трудную дорогу… Ибо его мысли неизменно возвращаются к родной стране, и это только кажется, что он уходит от нее все дальше.
Красавица с мужем несчастна…
Да, наконец-то он вспомнил. Эту песенку пел студент из Сеговии, юноша лет двадцати, пел вечером в Мединасели; отец его был убит гражданской гвардией еще во времена Примо де Ривера [58]; студент, веселый парень, с белоснежными зубами; он погиб, бросив под танк бутылку с горючей смесью.
Какой бесконечный, мучительный день… Кажется, никогда не дойдешь до Со… это название словно дразнит его с придорожных столбов. Как ноет рана! Пройден Со, впереди Ванв. Он снова надел башмаки, и ногам стало больно. Ванв… Вдруг он понял всю нелепость своих страхов: именно в деревне он производит странное впечатление; здесь-то и могут его остановить жандармы. А в городе тысячи плохо одетых людей, таких же изможденных, таких же жалких, как и он… Из Ванва можно доехать до Парижа на трамвае. Но он так устал, что у него нехватило энергии повернуть к трамвайной остановке, и он продолжал идти пешком. Да и сколько стоит билет, хватит ли у него денег? Он приближался к Парижу с юга; в этом бесконечном потоке рабочих, возвращающихся с заводов на велосипедах и пешком, один лишний пешеход был незаметен, неразличим, естественно слит с толпой, и все-таки у него от волнения пересохло горле. А что если он не найдет в Париже своих людей? А может быть, он поступил невероятно глупо, проделав весь этот путь, удаляющий его от границы?.. Впрочем, нет… В Париже… только в Париже… Наверняка в Париже… Он больше не думал о песнях, о том, кто пел вечерами в окопах, не думал о девушке из Альмерии, что ждала его за оградой, об осени в Кордове, когда воздух насыщен запахом апельсинов, даже если их самих не видно; он думал теперь только о тех, кого найдет в Париже, о тех, вместе с которыми надо переучиваться, извлечь урок, понять, чтò именно было сделано не так, начать все сначала, безбоязненно начать все сначала. И когда он произносил про себя еще и еще раз «начать все сначала», — у него уже не болели ноги, он забывал о ране в животе, у него только кружилась голова, и тело становилось таким легким…
Начать сначала. Он пересек из края в край эту непонятную страну, богатую, спокойную и равнодушную. Он видел крестьян на фермах. Он видел, как по утрам в маленьких городках открывались ставни лавчонок. Он видел, как к вечеру из заводских ворот высыпали рабочие — женщины забегали в булочную купить хлеба, — все это было загадочно и саднило, словно заноза, глубоко в сердце. Почему есть такие страны, когда рядом, совсем рядом, в Испании… В конце концов, думал он, я их понимаю, они не хотели ради нас расстаться с этой мирной жизнью… я понимаю вас, безумцы… Потом он вспомнил французов, которые сражались вместе с ним, французов из Интернациональной бригады, он снова видел их лица — французов сразу узнаешь среди остальных… И ради тех французов он смотрел и на этих французов, на их собственной земле, с огромной жалостью: подумать только, что все это ждет и их, что настанет и их черед… Но почему же настанет их черед? Не знаю, но теперь их черед. Тут знать нечего, тут чувствуешь, угадываешь. И глядя на этих людей у ворот Ванва, он забывал, что они допустили гибель его соотечественников… но сейчас не это важно… он видел в этих людях только участь, уготованную им, судьбу их, которая сделает с этими мужчинами и женщинами то же, что сделала с теми, кто сгорел в сожженных городах, с теми, кто спит вечным сном на поле битвы, уставив пустые глазницы в небо, с теми, кто познал изгнание и горечь чужих дорог, с теми, кто томится в концентрационных лагерях… он видел только трагическое единство их судеб. Париж… Сначала Мадрид, а теперь Париж…