В бессонные ночи мастер Клунч уже видел мысленным взором вывеску на фронтоне своего перестроенного и расширенного дома: «Фабрика с электрооборудованием изготовляет оригинальные пирожки со шпиком генерал-фельдмаршала фон Макензена. Единственное в мире предприятие, отмеченное лично генерал-фельдмаршалом фон Макензеном». А рядом чтоб дымила высокая труба, распространяя по округе аппетитный запах шпика.
И хотя в своем прошении хозяин пообещал генералу еженедельно присылать ему пирожки со шпиком в благодарность за использование его достопочтенного имени, ответ все еще не был получен. Может быть, генерал для начала затребовал послужной список вице-фельдфебеля Клунча? В конце концов, не может же генерал предоставлять свое имя первому встречному штатскому слабаку. А может, генерал сейчас очень занят, может, он разрабатывает в генеральном штабе план окончательного уничтожения французов.
Станислаус с трудом привыкал к казарменным порядкам новой пекарни. Хозяин прозвал его «рядовой Качмарек» или «надульник». Остальные ученики звали его так же. За исключением Карла. Он принадлежал к одному из союзов юношеского туристического движения и то и дело говорил скрипучим голосом:
— Социал-демократическая молодежь еще покажет этим военным жеребцам, где раки зимуют!
Так что некому было помочь Станислаусу в его горестях.
…На имя Станислауса пришло письмо, и это было первое письмо, которое он получил в своей жизни, если не считать того письма, что он сам себе написал. Хозяйская воспитанница, работавшая в лавке, вытащила это письмо из кармана накрахмаленного передничка и тайком передала его Станислаусу.
— Это, наверное, твоя возлюбленная пишет?
— У меня больше нет возлюбленной. Мне ее запретили.
— Ну такое не запретишь. Я могу поспорить, что письмо любовное. Только, ради всего святого, будь осторожен, не то хозяин увидит — и начнет тебя муштровать…
Письмо перекочевало из одного фартука в другой. Станислаус бросился в то единственное место, которое в этом доме сулило покой. Имени отправителя на письме не было. Вскрывая его, Станислаус дрожал. Это действительно писала Марлен, бледными чернилами, тонкими и, ах, такими милыми печатными буквами:
«Ничего не бойся, Станислаус, любимый! Для тех, кого возлюбил Господь, любовь всегда трудна и томительна… Я немного приболела. У ручья было так холодно… Я схватила воспаление миндалин. А если бы я не заболела, мой отец никогда и ни за что не прочел бы твое письмо. А теперь я даже не знаю, что ты мне в нем написал.
Как ты видишь, я дома не живу. Меня отдали в один дом, называется — пансион. Я должна забыть о любви, здесь все очень строго. И со мной все строги. Это письмо я пишу в таком месте, которое не могу назвать. Вот до чего доводит любовь.
Не горюй и пиши мне, но без обратного адреса. Мне хочется плакать. Я больше не могу. Господь да хранит нас! Может быть, у меня все-таки будет ребенок, тогда им придется меня отпустить, ведь тут не детский приют. Тогда я поспешу к тебе. Ты моя первая настоящая любовь. Господь мудр, он все устроит.
Напиши обратный адрес нашей кухарки. Это не грех.
Целую тебя много-много тысяч раз и остаюсь навеки, до гроба любящая Марлен».
Дальше шло много маленьких чернильных кружочков. Под ними стояло: «Все эти кружочки я поцеловала. Поцелуй их и ты!»
Во время чтения у Станислауса занялось дыхание. От письма исходил легкий аромат цветущего шиповника. Жирные навозные мухи жужжали у маленького окошка уборной. Стук в дверь заставил Станислауса вскочить в испуге.
— Выходи, болван! Ты что, заснул на собственном дерьме?
Станислаус скрючился, как на Страшном суде.
Сквозь прорезь в форме сердечка на двери будки на него вылили кувшин воды.
— На вот, ополоснись!
Так он сидел, мокрый, словно новорожденный теленок, и письмо Марлен в его руке увяло точно лепесток розы. Тоненькие строчки расплылись, будто ангельские письмена в облаках.
Вечером того же дня Станислаус пережил нечто особенное. Он лежал на своей жесткой постели в каморке на чердаке. Каморку эту ученики прозвали «особым загоном». Здесь спали вновь нанятые ученики до тех пор, пока не привыкнут к порядкам мастера Клунча. Ко всем четырем кроватным столбикам были прибиты рейки, доходившие почти до потолка низкой комнатушки. А между рейками натянута была оберточная бумага. Это сделал, спасаясь от клопов, предшественник Станислауса. Кровососы спускались с потолка и падали на бумагу — пенк, пенк. Так что, пока не уснешь, со многими можно расправиться.
На дворе тихо шелестел дождь, ветер рвал черепицу с крыши. Станислаус ворочался с боку на бок под клопиным балдахином. Он и думать забыл о вонючих насекомых. Ведь с ним был аромат цветущего шиповника в письме Марлен. Много, много раз перечитывал он письмо. И теперь обдумывал достойный ответ. Он был недоволен собою, ибо все не мог так же нежно и умело расположить слова, как сделала это богоизбранная Марлен.
Он закрыл глаза, вслушиваясь в шум дождя, и ему чудилось, что он слышит тихую музыку: шепчисьсомной, шепчисьсомной… Он хотел встать, подойти к окну и посмотреть, откуда эта музыка. Но едва он приподнялся, музыка исчезла. Он снова лег и прислушался. Музыка опять зазвучала. Но больше он не вставал. Эта музыка звучала не на улице, она звучала в нем самом. Как будто внутри у него забил родник. Вместе с музыкой приходили слова. Слова, которые он так искал, были тут как тут. Он открыл глаза и стал искать в каморке посланника королевы бабочек. Посланника не было. И он улыбнулся, улыбнулся вслед своему детству.
А через две двери от него в своей мансарде сидела Людмила. Она перечитала все письма из дома и от школьных подруг. Потом отряхнулась от тоски и закрыла окно, избавившись тем самым от унылого шороха дождя, и стала что-то писать.
Людмила попала в дом Клунчей по объявлению: «Ищем прислугу на правах члена семьи в безупречное национальное хозяйство с пекарней и кафе. Основательная подготовка по всем видам домашних работ. Перину иметь свою!» Итак, она училась у фрау Клунч вести хозяйство, а ее папаша, благонамеренный немец, секретарь почтового ведомства, ежемесячно платил пятьдесят марок за ее весьма основательную подготовку. Например, фрау Клунч обучила ее, как приклеивать мушку, что-то вроде родинки, чтобы привлечь внимание мужчин. Но мужчины все равно не смотрели на Людмилу, и она клеила себе все больше и больше мушек. Виноваты в незадачах Людмилы были ее очки с толстенными стеклами. Господь Бог явно вынул ее не из ящика с надписью: «Соблазнительницы». Сейчас она завела себе даже лак для ногтей по примеру хозяйки. Маленьким замшевым полисуаром она терла и полировала свои ногти, отращивая длинные, безукоризненно розово-красные коготки. И все-таки Людмила не стала для хозяйки большим облегчением. Ни один мужчина, ни один коммивояжер не заказывал дополнительно бутылку вина, когда ему приходилось сидеть рядом с нею в кафе. Никто не мог потребовать от проезжих господ, чтобы они только и знали, что сверлить влюбленными взглядами толстые стекла ее очков. Поэтому хозяин написал отцу Людмилы, секретарю германского национального почтового ведомства, что, к сожалению, тот должен увеличить ежемесячную плату за образование дочери на десять марок.
Это не было невезением, и Людмила это понимала. Оттого она и искала хоть братского участия среди учеников. Когда в доме появился печальный Станислаус, она прониклась к нему сочувствием и попыталась по-сестрински расспросить:
— Ты надругался над дочкой пастора?
— Ничего я с ней не ругался, только радовался.
— Ты ее любил и что-то себе с нею разрешил?
— Вовсе она не разрешилась, это все болтовня.
Станислаус не понимал, чего от него хочет Людмила. Людмила огладила на себе белый фартучек.
— Со мной ты в этом смысле ничего бы не добился. Меня бы ты пасть не заставил.
— Да, да, — сказал Станислаус, — все люди разные.
Вот так было в самом начале, когда Станислаус был еще робок, как залетная пташка. Но тут пришло письмо от Марлен. Шепчисьсомной! Станислаус написал это, потом зачеркнул и стал писать снова. В самом деле, в нем забил родник, и получилась песня или стихотворение. Он вскочил с постели, запрыгал по комнате и прочел то, что написалось:
Дождь шумит, журчит, бежит.
Парень в комнатке сидит
и мечтает лишь о ней,
лишь о девушке своей…
Не изведанное дотоле упоение овладело им. Он исписал листок почтовой бумаги до конца, но под рукой была еще оберточная бумага балдахина. Он и на ней нацарапал свои смутные сладостные слова. Словно в бреду, он все писал и писал. Весь мир стал для него музыкой, и весь он рифмовался. Это было чудом: «горе» рифмовалось со «вскоре». «Запах роз» и «следы слез». «Ночь» и «прочь». «Радость» и «сладость». Станислаус исписал почти половину балдахина и уснул, довольный и умиротворенный.