а потом и сама умерла.
Он никогда раньше не расспрашивал ее о родне. Непонятно, что заставило его спросить теперь — может быть, захотелось выяснить, чем объясняется его наваждение. Чем она отличалась от других девушек, которых он видел в заведении сеньоры Санчес? Быть может, если он определит эту особенность, наваждение пройдет, как болезнь после того, как найдешь ее причину. Он бы с радостью придушил это наваждение, как ее сестра своего ребенка.
— Я устал, — сказал он. — Дай я прилягу рядом с тобой. Мне надо поспать. Я сегодня не спал до трех часов утра.
— А что ты делал?
— Навещал больного. Ты разбудишь меня, когда стемнеет?
Кондиционер возле окна жужжал так, словно наступило настоящее лето; сквозь сон ему показалось, что он слышит, как звонит колокол, большой пароходный колокол, подвешенный на веревке к стропилам веранды. Он смутно почувствовал, что она встала и ушла. Вдали послышались голоса, шум отъезжающей машины, а потом она вернулась, легла рядом, и он снова заснул. Ему приснилось, как уже не снилось несколько лет, поместье в Парагвае. Он лежал на своей детской кроватке над лестницей, прислушиваясь к шуму защелкиваемых замков и задвигаемых щеколд — отец запирал дом, — и все равно ему было страшно. А вдруг внутри заперли того, кого надо было оставить снаружи?
Доктор Пларр открыл глаза. Металлический край кроватки превратился в прижатое к нему тело Клары. Было темно. Он ничего не видел. Протянув руку, он дотронулся до нее и почувствовал, как шевельнулся ребенок. Пларр коснулся пальцем ее лица. Глаза у нее были открыты. Он спросил:
— Ты не спишь?
Но она не ответила. Тогда он спросил:
— Что-нибудь случилось?
Она сказала:
— Я не хочу, чтобы Чарли вернулся, но и не хочу, чтобы он умер.
Его удивило, что она проявила какое-то чувство. Она не выказала ни малейшего чувства, когда сидела и слушала полковника Переса, а в разговоре с ним самим после того, как Перес ушел, вспомнила только о «кадиллаке» и о пропаже очков от Грубера.
— Он так хорошо ко мне относился, — сказала она. — Он очень добрый. Я не хочу, чтобы его мучили. Я только хочу, чтобы его здесь не было.
Он стал гладить ее, как гладил бы напуганную собачонку, и потихоньку, ненамеренно они обнялись. Он не чувствовал вожделения и, когда она застонала, не почувствовал и торжества.
Пларр с грустью подумал: почему я когда-то так этого хотел? Почему я думал, что это будет победой? Играть в эту игру не было смысла, ведь теперь он знал, какие ходы ему надо сделать, чтобы выиграть. Ходами были сочувствие, нежность, покой — подделки под любовь. А его привлекало в ней ее безразличие, даже враждебность. Она попросила:
— Останься со мной на ночь.
— Разве я могу? Служанка узнает. А вдруг она расскажет Чарли?
— Я могу уйти от Чарли.
— Слишком рано об этом думать. Надо прежде его как-нибудь спасти.
— Конечно, но потом…
— Ты ведь только что о нем беспокоилась.
— Не о нем, — сказала она. — О себе. Когда он здесь, я ни о чем не могу разговаривать, только о ребенке. Ему хочется забыть, что сеньора Санчес вообще существует, поэтому я не могу видеться с подругами, ведь они все там работают. А что ему за радость от меня? Он со мной больше не бывает, боится, что это повредит ребенку. Как? Иногда меня так и тянет ему сказать: ведь все равно он не твой, чего ты так о нем заботишься?
— А ты уверена, что ребенок не его?
— Уверена. Может, если бы он о тебе узнал, он бы меня отпустил.
— А кто сюда недавно приходил?
— Два репортера.
— Ты с ними разговаривала?
— Они хотели, чтобы я обратилась с воззванием к похитителям — в защиту Чарли. Я не знала, что им сказать. Одного из них я видела раньше, он иногда меня брал, когда я жила у сеньоры Санчес. По-моему, он рассердился из-за ребенка. Наверное, про ребенка ему рассказал полковник Перес. Говорит, ребенок — вот еще новость! Он-то думал, что нравится мне больше других мужчин. Поэтому считает, что оскорблен его machismo. Такие, как он, всегда верят, когда ты представляешься. Это тешит их гордость. Он хотел показать своему приятелю-фотографу, что между нами что-то есть, но ведь ничего же нет! Ничего. Я разозлилась и заплакала, и они меня сняли на фото. Он сказал: «Хорошо! О’кей! Хорошо! Как раз то, что нам надо. Убитая горем жена и будущая мать». Он так сказал, а потом они уехали.
Причину ее слез было нелегко понять. Плакала ли она по Чарли, со злости или по себе самой?
— Ну и странный же ты зверек, Клара, — сказал он.
— Я сделала что-нибудь не так?
— Ты же сейчас опять разыгрывала комедию, правда?
— Что ты говоришь? Какую комедию?
— Когда мы с тобой занимались любовью.
— Да, — сказала она, — разыгрывала. А я всегда стараюсь делать то, что тебе нравится. Всегда стараюсь говорить то, что тебе нравится. Да. Как у сеньоры Санчес. Почему же нет? Ведь у тебя тоже есть твой machismo.
Он почти ей поверил. Ему хотелось верить. Если она говорит правду, все еще осталось что-то неизведанное, игра еще не кончена.
— Куда ты идешь?
— Я и так тут потратил чересчур много времени. Наверное, я все же как-то могу помочь Чарли.
— А мне? А как же я?
— Тебе лучше принять ванну, — сказал он. — А то твоя служанка по запаху догадается, чем мы занимались.
Доктор Пларр поехал в город. Он твердил себе, что надо немедленно чем-то помочь Чарли, но не представлял себе, чем именно. Может, если он промолчит, дело будет улажено в обычном порядке: английский и американский послы окажут необходимое дипломатическое давление, Чарли Фортнума как-нибудь утром обнаружат в одной из церквей, и он отправится домой… домой?.. а десять узников в Парагвае будут отпущены на свободу… не исключено, что среди них окажется и его отец. Что он может сделать, кроме того, чтобы дать событиям идти своим ходом? Он ведь уже солгал полковнику Пересу, значит, он замешан в этом деле.
Конечно, чтобы облегчить совесть, можно обратиться с прочувствованной просьбой к Леону Ривасу отпустить Чарли Фортнума «во имя былой дружбы». Но Леон себе не хозяин, да к тому же доктор Пларр не очень хорошо себе представлял, как его найти. В квартале бедноты все топкие дороги похожи одна на другую, повсюду растут деревья авокадо, стоят одинаковые глинобитные или жестяные хижины и