меня? Чем? Кем? Отвечайте! Отвечайте же! Что здесь происходит? Что вы хотите сказать?
— Скажите сами, сударь, — отвечала она, — что было бы вам больше по душе: если бы вас любили из послушания Богу или если бы ваша жена черпала добродетель в самой себе?
— Госпожа де Морсоф права, — заметил я, вступая в разговор, и в голосе моем звучало волнение, отозвавшееся в их сердцах, ибо я вливал в них надежду, навеки утраченную мной; я успокоил их тревоги своей великой скорбью, и сила моего страдания погасила их ссору, как рычание льва подавляет все голоса. — Да, высший дар, данный нам Небом, — это способность передавать наши добродетели тем существам, благополучие которых мы создаем, делая их счастливыми не из расчета, не из чувства долга, но лишь в силу неисчерпаемой и добровольной любви.
В глазах Анриетты блеснула слеза.
— И если когда-нибудь женщина испытает чувство, не соответствующее тем, какие ей разрешает общество, сознайтесь, дорогой граф, что чем непреодолимее это чувство, тем она добродетельнее, если сумеет погасить его, жертвуя собой ради детей и мужа. Конечно, эту теорию нельзя применить ни ко мне, ибо я, к несчастью, показал обратный пример, ни к вам, ибо вас она никогда не затронет.
Влажная и горячая ручка опустилась на мою руку и тихо сжала ее.
— У вас благородная душа, Феликс, — сказал граф; затем не без изящества обнял графиню за талию и нежно привлек к себе, говоря: — Простите, дорогая, бедного больного старика, который хочет, чтоб его любили больше, чем он того заслуживает.
— Некоторые сердца — само великодушие, — ответила она, опуская голову на плечо графа, который принял ее слова на свой счет.
Его ошибка смутила графиню, она затрепетала, гребешок выскользнул у нее из прически, волосы распустились, лицо побледнело; почувствовав, что она теряет сознание, поддерживавший ее муж вскрикнул, подхватил на руки, как девочку, и отнес на диван в гостиную, где мы окружили ее. Анриетта все еще держала меня за руку, как бы говоря, что только мы двое знаем тайный смысл этой сцены, с виду такой простой, но растерзавшей ей сердце.
— Я виновата, — тихо сказала она мне, когда граф отошел, чтобы принести ей стакан воды, настоенной на апельсиновой корке, — я тысячу раз виновата перед вами, ибо хотела довести вас до отчаяния, вместо того чтобы быть снисходительной. Дорогой мой, вы удивительно добры, я одна могу это оценить. Я знаю, бывает доброта, внушенная страстью. Мужчины могут быть добры по разным причинам: в силу пренебрежения, увлечения, по расчету, по слабости характера; вы же, мой друг, проявили сейчас безграничную доброту.
— Если это так, — сказал я, — то знайте: все, что во мне может быть хорошего, исходит от вас. Разве вы забыли, что я ваше творение?
— Этих слов довольно, чтобы осчастливить женщину, — ответила она; в эту минуту вернулся граф. — Мне лучше, — сказала она, вставая, — теперь мне нужен свежий воздух.
Мы спустились на террасу, наполненную ароматом цветущих акаций. Она оперлась на мою руку, прижимая ее к сердцу, и отдалась грустным мыслям, но, по ее словам, она любила эту грусть. Ей, верно, хотелось остаться со мной наедине, но ее чистое воображение, чуждое женских уловок, не находило предлога, чтобы отослать детей и мужа; и мы болтали о всяких пустяках, пока она ломала себе голову, как бы улучить несколько минут, чтобы излить мне свое сердце.
— Я так давно не каталась в коляске! — сказала она наконец, любуясь красотой тихого вечера. — Господин де Морсоф, прикажите подать карету, мне хочется покататься.
Она знала, что до вечерней молитвы нам не удастся поговорить, и боялась, что потом граф затеет игру в триктрак. Она могла бы побыть со мной на согретой солнцем, благоухающей террасе, когда муж ляжет спать; но быть может, она боялась остаться наедине со мной под густым шатром из листвы, сквозь которую проникал трепетный лунный свет, и гулять вдвоем вдоль балюстрады, откуда открывался широкий вид на долину, по которой струился Эндр. Подобно тому как темные, молчаливые своды храма располагают к молитве, так и освещенная луной листва, напоенная волнующим благоуханием и овеянная смутными весенними звуками, заставляет дрожать все струны нашей души и ослабляет волю. Природа усмиряет страсти у стариков, но в юных сердцах возбуждает их; мы это знали! Два удара в колокол возвестили, что наступил час молитвы. Графиня вздрогнула.
— Анриетта, дорогая, что с вами?
— Нет больше Анриетты, — ответила она. — Не заставляйте ее родиться вновь: она была требовательна, капризна; теперь у вас есть спокойный друг, добродетель которого укрепилась благодаря словам, внушенным вам свыше. Мы поговорим об этом потом. Не будем опаздывать к молитве. Сегодня моя очередь ее читать.
Когда графиня произносила слова молитвы, прося у Бога помощи в жизненных невзгодах, она вложила в них столько чувства, что потрясла не одного меня; казалось, она вновь проявила свой дар ясновидения и предугадала ужасное страдание, которое я вскоре невольно причинил ей, совершив оплошность, ибо забыл о нашем уговоре с Арабеллой.
— Мы успеем сыграть три кона, пока запрягут лошадей, — сказал граф, увлекая меня в гостиную. — Потом вы покатаетесь с моей женой, а я лягу спать.
Как обычно, наша игра протекала очень бурно. Из своей комнаты, а может быть из спальни Мадлены, графиня услышала сердитый голос мужа.
— Вы, право, нарушаете долг гостеприимства, — сказала она графу, входя в гостиную.
Я посмотрел на нее с недоумением: я все еще не привык к ее суровости; в прежнее время она не старалась избавить меня от тирании графа; ей было приятно тогда, что я разделяю ее страдания, а я терпеливо сносил их из любви к ней.
— Я отдал бы жизнь, — шепнул я ей на ухо, — чтобы снова услышать, как вы говорите: «Бедный друг, бедный друг!»
Она опустила глаза, вспомнив случай, на который я намекал; затем украдкой взглянула на меня, и я прочел в ее взгляде радость женщины, увидевшей, что самое незаметное движение ее сердца ценится дороже бурных наслаждений плотской любви. И тут, как всегда, даже если она причиняла мне боль, я простил ей, чувствуя, что она понимает меня. Граф проигрывал; чтобы прервать игру, он заявил, что устал, и мы решили пройтись вокруг лужайки, пока не подали коляску; как только мы остались одни, лицо мое просияло такой радостью, что удивленная графиня посмотрела на меня вопрошающим взглядом.
— Анриетта жива, — сказал я, — она еще любит меня; вы оскорбляете меня с явным намерением разбить мне сердце; я еще могу быть счастливым!
— Если во мне оставалась еще тень