радости любовные, радости застольные, радости духовные, хорошее вино и христианскую добродетель. Хочешь, сегодня вечером я надену власяницу? Как повезло этой женщине, что она умеет читать тебе нравоучения! Интересно, в каких университетах дают французским женщинам ученые степени? Горе мне! Я могу лишь отдаваться тебе, я только твоя раба…
— Тогда почему же ты ускакала, когда я хотел видеть вас вместе?
— Ты сошел с ума, my Dee? Я готова отправиться из Парижа в Рим, переодевшись лакеем, и совершить ради тебя самые безумные поступки; но разве я могу разговаривать на дороге с женщиной, которая не была мне представлена и собирается тут же прочитать мне длиннейшую проповедь? Я могу поговорить с крестьянином и даже попросить рабочего разделить со мною трапезу, если проголодаюсь: я заплачу ему несколько гиней, и приличия будут соблюдены; но остановить карету, как делают в Англии рыцари с большой дороги, — это не вяжется с моими правилами поведения. Ты, видно, умеешь только любить, бедное дитя! Но жить ты не умеешь. К тому же, мой ангел, я еще не достигла полного сходства с тобой. Я не люблю нравоучений. Но чтобы понравиться тебе, я готова себя переломить. Пожалуйста, не возражай, я попробую! Я попытаюсь сделаться ханжой. По сравнению со мной сам Иеремия будет выглядеть простым служкой! Я не позволю себе ни одной ласки, не сдобрив ее изречением из Библии.
Она воспользовалась своей властью надо мной и стала злоупотреблять ею, как только заметила в моих глазах огонь, который загорался во мне, когда она пускала в ход свои чары. Она одержала полную победу, и я покорно признал, что все тонкости католической морали не идут в сравнение с силой женщины, которая губит себя, отрекается от будущего и считает любовь высшей добродетелью.
— Значит, она любит себя больше, чем тебя! — говорила Арабелла. — Она предпочитает тебе нечто, не связанное с тобой! Можно ли ценить те качества, каких вы в нас не находите? Никакая женщина, даже самая высоконравственная, не может сравниться с мужчиной. Попирайте нас, топчите, убивайте, сметайте со своего пути. Нам суждено умирать, а вам жить в гордом величии. Мы принимаем от вас удары кинжала, а вы получаете от нас любовь и прощение. Разве солнце замечает мошек, которые трепещут в его лучах и живут его теплом? Мошки существуют, пока солнце не скроется, а потом умирают…
— Или улетают, — прервал я ее.
— Или улетают, — повторила она с таким равнодушием, что могла бы оскорбить человека, решившего воспользоваться той необычайной властью, какой она его наделила. — Неужели ты считаешь достойным женщины пичкать мужчину блюдами, приправленными добродетелью, чтобы доказать ему, что религия несовместима с любовью? Скажи, разве я безбожница? Мы отдаемся мужчине или отвергаем его; но отвергнуть мужчину, а затем читать ему мораль — значит дать ему двойное наказание, что противоречит законам всего мира. Здесь же ты получишь лучшие кушанья, изготовленные руками твоей преданной Арабеллы, вся мораль которой заключается в изобретении таких ласк, каких не изведал еще ни один мужчина и какие внушают ей ангелы.
Я не знаю ничего более язвительного, чем шутка в устах англичанки; она произносит ее с нарочитой серьезностью, с наигранной невозмутимостью, за которой англичане умеют скрывать все лицемерие своей жизни, полной предрассудков. Французская шутка — это кружево, которое женщины искусно вплетают в любовные утехи и выдуманные ими для разнообразия ссоры; это украшение ума, легкое и изящное, как женский наряд. Но английская шутка — это кислота, которая разъедает все, чего ни коснется, и оставляет от людей лишь гладкие и словно очищенные скелеты. Язык остроумной англичанки похож на язык тигра: желая лишь поиграть, она сдирает мясо до костей. Ее насмешка — всемогущее оружие злого демона, который как бы говорит, посмеиваясь: «Только и всего?» — и оставляет при этом смертельный яд в ранах, нанесенных им ради забавы. В эту ночь Арабелла захотела показать свое могущество, подобно султану, который доказывает свою власть, отрубая головы невинным жертвам.
— Ангел мой, — сказала она мне, после того как довела до того состояния, когда в полузабытьи мы забываем обо всем, кроме радостей любви, — сейчас я тоже размышляла о нравственности. Я спрашивала себя, совершаю ли я грех, что люблю тебя, нарушаю ли Божеские законы, и решила: нет, ничто не может быть благочестивей и естественней моей любви. Для чего Бог создал одних людей более красивыми, чем других, если не для того, чтобы указать нам, кого мы должны боготворить? Грехом было бы не любить тебя, ведь ты Божий ангел. Эта дама тебя оскорбляет, приравнивая к другим людям: к тебе нельзя применять обычные правила морали, Бог поставил тебя выше других. Разве я не приближаюсь к Нему тем, что люблю тебя? Может ли Он осудить бедную женщину за ее вкус к Божественным творениям? Твоя необъятная и пылающая душа так похожа на солнце, что я ошибаюсь, словно мошка, летящая в пламя свечи! Можно ли наказывать ее за эту ошибку? Да и ошибка ли это? Быть может, это лишь самозабвенное поклонение свету? Мошки гибнут от чрезмерной любви к своему божеству, но можно ли сказать, что мы гибнем, бросившись в объятия того, кого любим? Я так слаба, что люблю тебя, а она так сильна, что может сидеть запершись в своей католической часовне. Пожалуйста, не хмурься! Ты думаешь, я на нее в обиде? Нет, глупыш! Я обожаю ту мораль, которая убедила ее дать тебе свободу и позволила мне овладеть тобой и удержать навсегда; ведь правда ты мой навсегда?
— Да.
— Навек?
— Да.
— Значит, ты снисходишь до меня, мой повелитель? Я одна отгадала все твои достоинства. Ты сказал, что она умеет возделывать землю? Я же предоставляю это дело фермерам, а сама предпочитаю возделывать твое сердце.
Я стараюсь припомнить ее опьяняющую болтовню, чтобы лучше обрисовать вам эту женщину, подтвердить то, что я о ней говорил, и вскрыть причины последовавшей затем развязки. Но как описать вам все, что сопровождало эти волнующие слова? Прихоти ее фантазии могли сравниться лишь с самыми обольстительными видениями наших снов; порой ее ласки вызывали те же восторги, что и мои букеты, в них сила сочеталась с нежностью, томная медлительность сменялась страстными порывами, похожими на извержение вулкана; с искусством опытного музыканта она заставляла звучать все струны моей чувственности; затем наши объятия напоминали игру двух змей, сплетающих свои тела; и, наконец, ее волнующие речи сверкали блестками остроумия, украшая цветами поэзии наши любовные утехи. Своей необузданной страстью она хотела вырвать из моего сердца чувства, внушенные