— Нет, вон там, за письменным столом моего отца.
Гребер взглянул на письменный стол. Это был старинный секретер с полками и подвижной крышкой.
— Никак не отопру, — сказала Элизабет. — Ничего не выходит. Уже сколько раз пыталась.
— Это она донесла на твоего отца?
— Точно не могу сказать. Его увезли, и он как в воду канул. Она уже тогда жила здесь со своим ребенком, но занимала только одну комнату. А когда отца забрали, ей отдали в придачу еще его две.
Гребер обернулся. — Ты думаешь, она ради этого и донесла?
— А почему бы и нет? Иногда люди и не из-за того еще идут на донос.
— Разумеется. Но, судя по алтарю, можно думать, что твоя соседка принадлежит к фанатичкам из бригады плоскостопых.
— Неужели ты считаешь, Эрнст, — с горечью сказала Элизабет, — что фанатизм не может идти рука об руку с жаждой личной выгоды?
— Может. И даже очень часто. Странно, что об этом постоянно забывают! Есть пошлости, которые случайно западут в голову, и их, не задумываясь, повторяешь. Мир не поделен на полки с этикетками. А человек — тем более. Вероятно, эта гадюка любит своего детеныша, своего мужа, цветы и восхищается всякими благородными сентенциями. Она знала что-нибудь о твоем отце, или в доносе все выдумано?
— Отец добродушен и неосторожен, он, вероятно, давно был на подозрении. Не каждый в силах молчать, когда с утра до ночи слышишь в собственной квартире национал-социалистские декларации.
— А ты представляешь себе, что он мог сказать?
Элизабет пожала плечами. — Он уже не верил, что Германия выиграет войну.
— В это многие уже не верят.
— И ты тоже?
— И я тоже. А теперь давай-ка уйдем отсюда. Не то эта ведьма еще застукает тебя; кто знает, что она тогда может натворить!
Элизабет усмехнулась. — Не застукает. Я заперла дверь на задвижку. Она не сможет войти.
Девушка подошла к двери и отодвинула задвижку. «Слава богу, — подумал Гребер. — Если она и мученица, то хоть осторожная и не слишком щепетильная».
— Здесь пахнет склепом, — сказал он, — наверно, от этих протухших листьев. Они совсем завяли. Пойдем выпьем.
Он снова наполнил рюмки.
— Теперь я знаю, почему мы себе кажемся стариками, — заметил он. — Оттого, что мы видели слишком много мерзости. Мерзости, которую разворошили люди старше нас, а им следовало быть разумнее.
— Я не чувствую себя старой, — возразила Элизабет.
Он посмотрел на нее. Да, ее меньше всего назовешь старухой.
— Что ж, тем лучше, — отозвался он.
— Я только чувствую себя как в тюрьме, — продолжала она. — А это похуже старости.
Гребер сел в одно из старинных кресел.
— А вдруг эта баба донесет и на тебя, — сказал он. — Может быть, она не прочь забрать себе всю квартиру? Зачем тебе дожидаться этого? Переезжай отсюда. Ведь у таких, как ты, нет прав!
— Да, знаю. — В ней чувствовалось и упрямство, и беспомощность. — Это прямо суеверие какое-то, — продолжала Элизабет поспешно и с тоской, точно она уже сотни раз повторяла себе то же самое. — Но пока я здесь, я верю, что отец вернется. А если я уеду, то как будто покину его. Ты понимаешь это чувство?
— Тут нечего понимать. Таким чувствам просто подчиняешься. И все. Даже если считаешь их бессмысленными.
— Ну, ладно.
Она взяла рюмку и выпила. В прихожей заскрежетал ключ.
— Явилась, — сказал Гребер. — И как раз вовремя. Собрание продолжалось, видно, недолго.
Они прислушивались к шагам в прихожей. Гребер взглянул на патефон.
— У тебя только марши? — спросил он.
— Не только. Но марши громче всего. А иной раз, когда тишина кричит, приходится заглушать ее самым громким, что у тебя есть.
Гребер посмотрел на девушку. — Ну и разговорчики мы ведем! А в школе нам постоянно твердили, будто молодость — самое романтичное время жизни.
Элизабет рассмеялась. В прихожей что-то упало, фрау Лизер выругалась. Затем хлопнула дверь.
— Я оставила свет, — шепнула Элизабет. — Давай уйдем отсюда. Иногда я просто не в силах сидеть здесь. И давай говорить о другом.
— Куда же мы пойдем? — спросил Гребер, когда они очутились на улице.
— Не знаю. Куда глаза глядят.
— Нет ли тут поблизости какого-нибудь кафе, пивной или бара?
— Ведь это опять сидеть в темноте. А я не хочу. Давай лучше пройдемся.
— Хорошо.
Улицы были пустынны. Город тих и темен. Они двинулись по Мариенштрассе, потом через Карлсплац и на ту сторону реки в Старый Город. Спустя некоторое время им стало казаться, что они блуждают в каком-то призрачном мире, что все живое умерло и они — последние люди на земле. Они шли мимо домов и квартир, но когда заглядывали в окна, то вместо комнат, стульев, столов — этих свидетелей жизни, — их взоры встречали только отблески лунного света на стеклах, а за ними — плотный мрак черных занавесей или черной бумаги. Чудилось, будто весь город — это бесконечный морг, будто он весь в трауре, с квартирами-гробами — непрерывная траурная процессия.
— Что случилось? — спросил Гребер. — Куда подевались люди? Сегодня еще пустыннее, чем обычно.
— Вероятно, все сидят по домам. У нас уже несколько дней не было бомбежек, и население не решается выходить. Оно ждет очередного налета. Так всегда бывает, только после налета люди решаются ненадолго выходить на улицу.
— И тут уж образовались свои привычки?
— Да. А разве у вас на фронте их нет?
— Есть.
Они проходили по улице, где не было ни одного уцелевшего здания. Сквозь волокнистые облака просачивался неверный лунный свет, и в развалинах шевелились какие-то тени, словно фантастические спруты, убегающие от луны.
Вдруг они услышали стук посуды.
— Слава богу! — сказал Гребер. — Тут есть люди, которые едят или пьют кофе. Они хоть живы.
— Вероятно, они пьют кофе. Сегодня выдавали кофе. И даже настоящий. Бомбежный кофе.
— Бомбежный?
— Ну да. Бомбежный или налетный кофе. Так его прозвали. Это добавок, который мы получаем в экстренных случаях, после особенно тяжелых бомбежек. Иногда выдают сахар, или шоколад, или по пачке сигарет.
— Как на передовой. Там перед наступлением дают водку и табак. В сущности, это просто смешно, правда? Двести граммов кофе за один час смертельного страха.
— Сто граммов.
Они продолжали свой путь. Через некоторое время Гребер остановился. — Знаешь, Элизабет, ходить по улицам еще мучительнее, чем сидеть дома. Напрасно мы не взяли с собой водку. Мне необходимо подбодрить себя. И тебе тоже. Где тут пивная?
— Не пойду я в пивную. Там как в бомбоубежище. Все затемнено и окна занавешены.
— Тогда дойдем до моей казармы. У меня есть еще бутылка. Я поднимусь наверх и возьму. Мы ее разопьем под открытым небом.
— Хорошо.
Вдруг тишину нарушил стук колес, и они увидели лошадь, несшуюся галопом. Пугаясь теней, лошадь то и дело шарахалась в сторону, глаза у нее были полны ужаса, широкие ноздри раздувались. В тусклом свете она казалась призраком. Правивший дернул вожжи. Лошадь взвилась на дыбы. Клочья пены слетали с ее губ. Греберу и его спутнице пришлось взобраться на развалины, чтобы пропустить ее. Элизабет вспрыгнула на какую-то стену, иначе лошадь задела бы ее; на миг Греберу представилось, что она хочет вскочить на эту храпящую лошадь и вместе с ней ускакать; но лошадь промчалась, а девушка продолжала стоять, выделяясь на фоне огромного и пустого, взволнованного неба.
— У тебя был такой вид, точно ты сейчас сядешь на этого коня и умчишься, — заметил Гребер.
— Если б можно было! Но куда? Ведь война везде!
— Это правда. Везде. Даже в странах вечного мира — в Океании и Индии. От нее никуда не уйдешь.
Они подошли к казарме. — Жди меня тут, Элизабет. Я схожу за водкой. Это недолго.
Гребер прошел через двор казармы и поднялся по гулкой лестнице в сорок восьмой номер. Комната сотрясалась от мощного храпа — добрая половина ее обитателей спала. Над столом горела затемненная лампочка. Игроки в скат еще бодрствовали. Рейтер сидел подле них и читал.