Красота такая!.. Воистину сам Преподобный сюда привел.
Горкин ведет меня на гостиницу, к отцу. Скоро ко всенощной ударят, а ему еще в баню надо, перед говеньем. На нем теперь синий казакинчик и новые сапоги, козловые; и на мне все новенькое — к Преподобному обшмыгой-то не годится.
Я устал, сажусь у столбушков на краю оврага, начинаю плакать. В овраге дымят сарайчики, блинные там на речке, пахнет блинками с луком, жареной рыбкой, кашничками [91]… Лежат богомольцы в лопухах, сходят в овраг по лесенкам, переобувают лапотки, сушат портянки и онучи на крапиве. Повыше, за оврагом, розовые стены Лавры, синие купола, высокая колокольня-Троица — туманится и дрожит сквозь слезы. Горкин уговаривает меня не супротивничать, а я не хочу идти, кричу, что заманил он меня на богомолье — и мучает… нет ни бора, ни келейки.
— Какой я отрезанный ломоть… ка-кой?..
Он и сердится, и смеется, садится под лопухи ко мне и уговаривает, что радоваться надо, а не плакать: Преподобный на нас глядит. Богомольцы спрашивают, чего это паренек плачет — ножки, что ль, поотбил? Советуют постегать крапивкой — пооттянет. Горкин сердится на меня, кричит:
— Чего ты со мной мудруешь?! По рукам — по ногам связал!..
Я цепляюсь за столбушок, никуда не хочу идти. Им хорошо, будут ходить артелью, а Саня-заика, послушник, все им будет показывать… как у грешника сучок и бревно в глазу, и к Черниговской все пойдут, и в пещерки, и гробок Преподобного будут точить зубами, и где просвирки пекут, и какую-то рухлядную и квасную покажет им Саня-послушник, и в райском саду будут прохлаждаться… а меня — на гостиницу!..
— В шутку я тебе — отрезанный, мол, ты ломоть теперь, — а ты кобенишься! — говорит Горкин, размазывая мне слезы пальцем. — А чего расстраиваться?.. Будешь с сестрицами да с мамашенькой на колясках по богомолью ездить, а мы своей артелью, пешочком с мешочком… Небось уж приехала мамашенька, ждет тебя на гостинице. От родных грех отказываться… как так — не пойду?..
Я цепляюсь за столбушок, не хочу на гостиницу. К папашеньке хочу… а он завтра в Москву ускачет, а меня будут муштровать, и не видать мне лошадок сереньких, и с Горкиным не отпустят…
Он сердится, топает на меня:
— Да что ж ты меня связал-то!.. В баню мне надо, а ты меня канителишь! Ну, коли так… сиди в лопухах, слепые те подхватят!..
Хочет меня покинуть. Я упрашиваю его: не покидай, выпроси, ради Христа, отпустили бы меня вместе ходить по богомолью… тогда пойду. Он обещается, показывает на блинные в овражке и сулится завтра сводить туда — кашничков и блинков поесть.
— Только не мудруй, выпрошу. Всю дорогу хорошо шел, радовался я на тебя… а тут — на́ вон! Это тебя он смущает, от святого отводит.
Глаза у меня наплаканы, все глядят. Катят со звоном тройки и парами, везут со станции богомольцев, пылят на нас. Я прошу, чтобы нанял извощика, очень устали ножки. Он на меня кричит:
— Да ты что, сдурел?! Вон она, гостиница, отсюда видно… и извощика тебе нанимай?.. Улицу не пройдешь? Всю дорогу шел — ничего, а тут!.. Вон Преподобный глядит, как ты кобенишься…
Смотрит на нас высокая колокольня-Троица. Я покорно иду за Горкиным. Жара, пыль, ноги едва идут. Вот широкая площадь, белое здание гостиницы. Все подкатывают со звоном троицкие извощики. А мы еще все плетемся — такая большая площадь. Мужики с кнутьями кричат нам:
— В Вифанию-то свезу!.. К Черниговской прикажите, купцы!..
Лошади нам мотают головами, позванивают золотыми глухарями [92]. От колясок чудесно пахнет — колесной мазью и кожами, деревней. Девчонки суют нам тарелки с земляникой, кошелки грибов березовых. Старичок гостинник, в белом подряснике и камилавке [93], ласково говорит, что у Преподобного плакать грех, и велит молодчику с полотенцем проводить нас «в золотые покои», где верховой из Москвы остановился.
Мы идем по широкой чугунной лестнице. Прохладно, пахнет монастырем — постными щами, хлебом, угольками. Кричат из коридора: «Когда же самоварчик-то?» Снуют по лестнице богомольцы, щелкают у дверей ключами, спрашивают нашего молодчика: «Всенощная-то когда у вас?» У высокой двери молодчик говорит шепотом:
— Не велели будить ко всенощной, устамши очень.
Входим на цыпочках. Комната золотая, бархатная. На круглом столе перед диваном заглохший самовар, белорыбица на бумажке, земляника, зеленые огурчики. Пахнет жарой и земляникой и чем-то знакомым, милым. Вижу в углу, у двери, наше кавказское седло — это от него так пахнет, — серебряную нагайку на окошке, крахмальную рубашку, упавшую с кресла рукавами, с крупными золотыми запонками и голубыми на них буквами, узнаю запах флердоранжа [94]. Отец спит в другой комнате, за ширмой, под простыней; видно черную от загара шею и пятку, которую щекочут мухи. Слышно его дыханье. Горкин сажает меня на бархатное кресло и велит сидеть тихо-тихо, а проснется папашенька — сказать, что, мол, Горкин в баню пошел перед говеньем, а после всенощной забежит и обо всем доложит.
— Поешь вот рыбки с огурчиком, заправься… хочешь — на диванчике подреми, а я пошел. Ти-и-хо смотри сиди.
Я сижу и глотаю слезы. Под окном гремят бубенцы, выкрикивают извощики. По белым занавескам проходят волны от ветерка, и показывается розовая башня, когда отдувает занавеску. С золотой стены глядит на меня строгий архиерей в белом клобуке, словно говорит: «Ти-хо смотри сиди!» Вижу на картинке розовую Лавру, узнаю колокольню-Троицу. Вижу еще, в елках, высокую и узкую келейку с куполком, срубленную из бревнышек, окошечко под крышей, и в нем Преподобный Сергий в золотом венчике. Руки его сложены в ладошки, и полоса золотого света, похожая на новенькую доску, протягивается к нему от маленького Бога в небе, и в ней множество белых птиц. Я смотрю и смотрю на эту небесную дорогу, в глазах мерцает…
— В Вифанию-то свезу!..
Я вздрагиваю и просыпаюсь. На меня смотрит архиерей: «Ти-хо смотри сиди!» Кто-то идет по коридору, напевает:
…при-шедшие на за-а-а-апад со-олнца…
Солнышко уползает с занавесок. Хлопают двери в коридоре, защелкивают ключи — ко всенощной уходят. Кто-то кричит за дверью: «Чайку-то уж после всенощной всласть попьем!» Мне хочется чайку, а самовар холодный. Заглядываю к отцу за ширмы — он крепко спит на спине, не слышит, как ползают мухи по глазам. Смотрю в окно.
Большая площадь золотится от косого солнца, которое уже ушло за Лавру. Над стенами — розово-белыми — синие пузатые купола с золотыми звездами и великая колокольня-Троица.