В церкви было сумрачно и в то же время светло, как всегда в предполуденные часы; она уже почти совершенно опустела, так как время богослужения кончилось. Аромат ладана еще струился незримыми ручейками ввысь, к голубым, усыпанным звездами сводам, или висел тонкой пеленой в еще более бесплотных лучах солнца, которые, благоговейно приглушенные высокими витражами за главным алтарем, тихо лились внутрь. Там впереди, у главного алтаря, почти беззвучно свершалась последняя месса, так же как тогда, когда я тайком наблюдала за тетушкой. И она сама стояла на коленях почти на том же самом месте. Я не видела никого, кроме нее и Жаннет, казалось, будто мессу служили лишь для них двоих. Я тихонько подошла и опустилась на колени рядом с ними. Тетушка была так глубоко погружена в молитву, что даже не заметила моего присутствия, Жаннет тоже лишь мельком взглянула на меня. В этот момент священник поднял гостию [38]. Это опять исполнило меня невыразимого счастья, ибо именно ради этого мгновения я и пришла. Я все еще ничего не знала о том, что здесь, собственно, происходит, и потому мне и в голову не пришло, что я опоздала, – напротив, мне казалось, что я пришла как раз вовремя.
Когда месса закончилась и священник удалился, Жаннет сказала мне, чтобы я побыла с тетушкой, пока она не вернется из сакристии: ей нужно было что-то выяснить у священника. Я только теперь заметила, как утомлена была тетушка: она даже не удивилась, увидев меня, но мне это показалось скорее признаком возбуждения, чем следствием нашего ночного разговора. И все же воспоминание об этом разговоре отчетливо обозначилось на ее лице, по которому при моем появлении пробежал легкий румянец смущения. Тетушка показалась мне в эту минуту очень красивой и необычайно радостной, хотя по глазам ее видно было, что она в эту ночь много плакала.
Жаннет исчезла, и мы с тетушкой стали прогуливаться в боковых нефах. Мы не говорили о прошедшей ночи, лишь один раз она сказала, не глядя на меня, хотя и очень ласково:
– Я во время мессы подумала, что буду молиться за тебя…
Я хотела поцеловать ее руку, но она отвела ее каким-то смиренным и в то же время робким движением. Она опять была если не замкнутой, то во всяком случае очень болезненно реагирующей на прикосновения. Это немного огорчило меня, но именно теперь, после мессы, я была ей так благодарна; я казалась себе ребенком, который поддерживает свою еще молодую, но уже немощную мать. При этом я чувствовала, что моя близость очень благотворно действует на нее, укрепляет и утешает ее: она выглядела одновременно встревоженной и счастливой. Всякий раз, когда где-нибудь в опустевшей, гулкой церкви раздавался резкий звук, она вздрагивала, как будто со страхом ждала возвращения Жаннет. Я пыталась обратить ее внимание на прекрасные картины и надгробия, украшающие боковые нефы. Тетушка с удовольствием рассматривала их, при этом она немного успокоилась, но все же не до конца. Лишь перед удивительной фреской Филиппино Липпи [39] , на которой изображено Вознесение Девы Марии, она на несколько мгновений как будто и в самом деле повеселела. Мы простояли перед фреской довольно долго. Потом мы вновь вернулись к главному алтарю, чтобы полюбоваться статуей святой Екатарины Сиенской. Тетушка сказала:
– Эту святую ты должна почитать особо: сегодня ночью она, несомненно, была с тобой, ибо она – покровительница Рима.
Эти слова еще раз убедили меня в том, что она все же постоянно думает о событиях прошедшей ночи.
Наконец вернулась Жаннет. Она выглядела такой счастливой, что я поразилась, ведь Жаннет, в сущности, всегда выглядела счастливой; должно было произойти что-нибудь уж очень необыкновенное, чтобы это впечатление усилилось.
Мы вместе пошли к сакристии, где нас ждал священник, служивший мессу. Он уже был облачен в черно-белое орденское платье доминиканцев. Это был высокий, костлявый мужчина с худым, несколько аскетическим лицом. Я уже несколько раз видела этого священника в церкви или на улице, и он всегда казался мне очень строгим. Теперь же я подумала, что он, вероятнее всего, строг лишь к самому себе и выглядит так, как будто терпения его хватит на целый мир.
После слов приветствия он сказал тетушке:
– Ваша подруга рассказала мне о вас. Я охотно отвечу на все ваши вопросы. Если вы не возражаете, пройдемте в ризницу, там нам будет удобнее.
Патер произнес все это очень приветливо, но тетушка, кажется, испытывала перед ним робость.
– У меня, собственно, нет никаких вопросов, – ответила она, – мне все понятно уже много лет.
При этом у нее был такой вид, будто ей больше всего хотелось повернуться и уйти.
Патер молча смотрел на нее, так, словно он любил ее какой-то особой любовью. И хорошо понимал ее. Я до этой минуты еще никогда, ни на одном лице не видела такой любви, и она необычайно взволновала и растрогала меня.
– Вам сейчас очень трудно, – продолжал патер. – Но вам станет легче, как только все закончится. Вы обретете огромную поддержку после свершения таинства. Не думайте сейчас ни о чем, кроме любви Божьей!
В его словах, несмотря на всю заключенную в них мягкость, было что-то такое, от чего у меня перехватило дыхание. Я чувствовала, что он ставит тетушку Эдель перед необходимостью решения, от бремени которого неспособна была – или не желала – освободить ее вся его доброта, и я вдруг задрожала в ожидании этого решения. Жаннет, которая, казалось, была готова на руках перенести тетушку через порог ризницы, словно тоже замерла от страха. У меня было ощущение, как будто над тетушкой распростерлось что-то незримое. Я уже больше не решалась смотреть на нее. Было так тихо, что казалось, будто слышен шорох секунд, сыплющихся прямо в вечность. Никто не произносил ни слова. Я, решив, что патер и Жаннет молятся, тоже сложила руки и закрыла глаза. Прошло лишь несколько мгновений, а мне показалось, что все продолжалось очень долго.
Потом патер обменялся несколькими словами с Жаннет; я подняла глаза и увидела, что тетушка уже стоит в сакристии. Теперь казалось, будто она вообще ни минуты не колебалась и не противилась происходящему, и мне было почти стыдно за мое первое впечатление. Лишь гораздо позже оно вновь вспомнилось мне.
Потом мы с Жаннет отправились через боковой неф домой.
– O ma petite! – говорила она. – Я не могу даже говорить с тобой – я так счастлива! Сегодня такой важный день в жизни моей Эдель!
Мне очень хотелось спросить ее, была ли тетушка теперь принята в Церковь, но я так и не решилась сделать это – как будто тихое, волшебное таинство, свершающееся над тетушкой, наложило печать на мои уста…
С этого дня тетушка Эдельгарт и Жаннет каждый день вместе ходили в церковь Санта Мария сопра Минерва к заутрене. Жаннет через некоторое время одна возвращалась домой, и я думала, что тетушка, верно, опять осталась у патера. Приблизительно час спустя она появлялась, по обыкновению, с очень взволнованным, горящим лицом. Я всегда старалась устроить так, чтобы попасться ей где-нибудь в галерее внутреннего дворика или на лестнице, и молча целовала ей руку. Она уже смирилась с этим и даже не пыталась возражать. Мне казалось в эти минуты, что она, как тогда в церкви Санта Мария сопра Минерва, воспринимала мое присутствие как утешение и поддержку. А я знала, что ей нужны и утешение, и поддержка, и теперь, когда я любила ее, я уже не обижалась и не сердилась на нее за ее слабость, я только иногда тревожилась за нее, потому что временами у нее был испуганный вид, когда она возвращалась от патера. Но при всем этом она была исполнена какой-то совершенно новой гармонии, отчетливо выраженной во всем ее облике: порой она напоминала мне песню, которую раньше всегда пели немного неверно и которая лишь теперь, исполняемая наконец в нужной тональности, зазвучала во всей своей красоте. Она даже внешне немного изменилась.
Я и по сей день рада тому времени, ибо лишь благодаря ему я смогла увидеть тетушку такой, какой ее так любил мой отец. Она, которая уже находилась в том возрасте, когда женщина может быть красива лишь женственной, зрелой красотой, и детская незрелость внешних черт которой уже начинала едва заметно искажать ее облик, в те дни вновь расцвела именно в своей девичьей прелести и как бы вновь обрела портретное сходство со своей собственной юностью, подобно тому как осенний день, обласканный солнцем, словно вдруг устремляется назад, в грядущую весну. Я в те дни часто мысленно сравнивала ее с невестой, трепещущей от счастья и в то же время от страха, – я даже представляла себе фату и брачный венец над ее белокурой головкой. При этом мне иногда вспоминались покрывала прекрасных монахинь из монастыря на виа деи Луккези, которые я раньше так любила «примерять» к тетушке Эдель, и мне казалось, будто первый образ лишь предрекал, что это во всяком случае будет покрывало. Сегодня мне, конечно, уже думается, что во всем этом был еще какой-то другой смысл и что образы, возникающие из моей памяти, в сущности, лишь доказывают, что внутренний мир тетушки Эдель всегда оставался недоступным для окружающих.