– Скажите мне, пожалуйста, господин Готфрид, – сказала Наталья Александровна, – присланы ли были к вам из Петербурга обои для того домика, что в парке?
– Как же, ваше сиятельство, я получил их два года тому назад, вместе с мебелью и прочими вещами, – отвечал управляющий.
– И мебель есть? как я рада!
– Прислана была и материя для обивки, ваше сиятельство.
– Бесподобно, а где же это все?
– Сохраняется в теплых кладовых, ваше сиятельство.
– Могу я видеть?
– Когда приказать изволите?…
– Сию минуту, господин Готфрид, – отвечала графиня.
Немец пошел за ключами, а графиня накинула на себя мантилью, позвала monsieur Clйment и, в сопровождении его, отправилась в теплые кладовые графского дома.
В тот же вечер перенесены были из кладовых в домик парка: часть привезенной из Петербурга мебели, ящик с обоями, кипа ковров и много других предметов, тщательно уложенных в ящики и зашитых клеенкою.
В ту же ночь к противоположной стороне парка подъехало несколько крестьянских саней в одиночку и несколько пошевней, запряженных тройками. В первые уложили мебель и прочие вещи, на вторые поместились разного рода мастеровые, а к свету и след их замело снегом.
В последующие дни графиня была весела как дитя; Петр Авдеевич превзошел себя в изобретении новых удовольствий; он устроил в саду ледяную гору, на пруду рысистый бег и скачку тройками, в поле охоту на куропаток, и только в комнатах, по вечерам, оказывалось воображение его совершенно бесплодным; зато в это время приходила к нему на помощь графиня, которая то учила штаб-ротмистра петь русские романсы, то играла с ним в дураки, короче, делала в свою очередь все, чтобы сократить гостю самую скучную для него часть дня.
Промчались и эти две недели восхитительно для штаб-ротмистра и не совсем скучно для графини; наступил вечер отъезда костюковского помещика; он с стесненным сердцем воссел на сани свои и пасмурный, как темная ночь, помчался в Костюково, Колодезь тож.
Много названий дают люди сердечным чувствам нашим, но к настоящему чувству, господствовавшему в сердце Петра Авдеевича, не подошло бы ни одно из этих названий; преданность его к Наталье Александровне выросла так высоко, что в разлуке с графинею он не считал себя более в живых; вся прошедшая жизнь его как бы не существовала: штаб-ротмистр не возвращался мысленно назад; настоящее употреблял он в селе Графском на изобретение забав для графини, а о будущем и думать не смел; оставались для него промежутки, или те дни, те мучительные дни, которые принадлежали Костюкову, промежутки эти, все– таки ради графини, посвящал Петр Авдеевич на искажение французского наречия, на наполнение собственной памяти такими словами, которые мог понимать разве один он да рыжий господин, его учитель, и то потому только, что не произносил четвертой части букв.
«Что бы стоило, кажется, Костюкову сгореть дотла, – Думал сам про себя штаб-ротмистр, подъезжая к усадьбе своей, – тогда я мог бы, придравшись к этому, погостить подолее у графини».
Но бедный костюковский домик не только не разделял желаний своего обладателя, а блестел издали, словно цветной фонарик.
– Барин, а барин! – произнес наконец молчавший во всю дорогу Тимошка, – мне мерещится, что в доме-то нашем неладно.
– А что ты видишь?
– Больно светло в нем, поглядите-ка, на окнах какой свет; кому бы, кажется, тешиться без нас?
– Не поджег ли чего спьяна Ульяшка? – заметил хладнокровно Петр Авдеевич.
– Нет, барин, на пожар не походит; поджег бы Ульяшка, гореть бы дому одним огнем, а то, извольте сами взглянуть: в одних окнах синее пламя, в других алое, чудно что-то! Уж не чертовщина ли какая? с нами крестная сила!
– Кой прах, ведь точно синеется что-то в зале, – проговорил штаб-ротмистр, пристально всматриваясь в окна своего домика, – пошел же поскорее! доедем, увидим.
Тут пробежавшая роща скрыла на время и усадьбу Костюкова, а чрез минуту страх Тимошки превратился в удивление, а недоразумение господина его в какое-то не изъяснимое чувство, отчасти восторженное, а отчасти грустное.
Бедное жилище покойного Авдея Петровича преобразовалось, как бы волшебством, в прекрасное, даже роскошное жилище холостого человека; недавно черноватые стены, испещренные щелями, покрылись разноцветными бумажками; место кривых стульев и треногих диванов заменила покойная, мягкая мебель; стены увесились картинами, изображавшими всевозможные охоты, а в кабинете своем нашел Петр Авдеевич часть графского арсенала; зажженные карсели разливали в комнатах тот яркий свет, который принят был Петром Авдеевичем за пожар, причиненный пьяным Ульяшкою, а Тимошкой за чертовщину.
Остановись у порога залы, Петр Авдеевич взглянул на происшедшие в домике его чудеса и вздохнул глубоко. Потом, пройдя медленными шагами весь не длинный ряд своих комнат, он в кабинете увидел знакомое оружие и, вздохнув вторично, сел в кресла; в это время следовавший за ним Кондратий Егоров подал ему письмо. Петр Авдеевич, все-таки молча, распечатал пакет и прочел следующие строки:
«Ежели каприз мой приведет соседа и друга моего в негодование, то требую, чтобы он немедленно явился ко мне для объяснения.
Наталья Белорецкая».
Штаб-ротмистр поцеловал украдкою записку графини, положил ее в карман, и, найдя в кабинете своем все нужное для письма, принялся отвечать; ответ Петра Авдеевича был и короток, и далеко не замысловат: написал он его без предварительных соображений; вот он:
«Ваше сиятельство!
На капризы негодовать долго нельзя: они скоро проходят; но то, что чувствую я, отвечаю вам, едва ли пройдет когда-нибудь».
Этот ответ повез в село Графское кучер Тимошка; а привез он штаб-ротмистру приказ ее сиятельства не забывать ее надолго.
Оставим на время и село Графское, и Костюково, и графиню с Петром Авдеевичем, а заглянем в давно забытое нами и Петром Авдеевичем село Сорочки.
Героиня рассказа нашего, Пелагея Власьевна Кочкина, употребила первое время одиночества своего на ежеминутное ожидание штаб-ротмистра. Более чем уверенная в неизменности чувств к ней любимого ею человека, она сначала приписывала долгую отлучку его нездоровью, делам и тысяче других причин, из которых, как это случается всегда, ни одна не подходила к истинной.
Пелагея Власьевна, несмотря на стужу, надевала попеременно то розовое, то кисейное, то вердепешевое платье и ежедневно, в легком шерстяном манто, выходила на большой проселок, прислушиваясь к малейшему шороху, улыбалась всякой проезжавшей тройке, но тройка эта, обыкновенно, не свертывала на сторону, а продолжала преспокойно путь свой и везла незнакомые лица.
«Он, верно, будет к рождественскому сочельнику», – думала Пелагея Власьевна, но сочельник прошел, а Петра Авдеевича не было. Елисавета Парфеньевна посоветовала дочери своей погадать для забавы, и, вылив растопленное олово в стакан, наполненный снегом, и мать и дочь с неизъяснимым беспокойством стали рассматривать на тени, какую судьбу предрекает им фантастически вылившийся металл. Но узорчатый результат гаданья бросал на стену то профиль развесистого куста, то очерк Пиренейского полуострова, но ничего похожего на скорый брак Пелагеи Власьевны с Петром Авдеевичем не рисовалось на грубо обтесанных бревнах простенка. «К новому году он будет непременно», – повторяла довольно часто Елисавета Парфеньевна, которая, впрочем, повторяла это более для утешения дочери, чем вследствие собственного убеждения.
Наступил и новый год; явился в Сорочки с поздравлением, но все-таки не Петр Авдеевич, а Дмитрий Лукьянович, ненавистный сердцу Пелагеи Власьевны. После обычных приветствий, он как будто удивился, что дамы встречают новый год в таком одиночестве.
– Кому же быть у нас в этот день? – заметила вдова. – Чай, всякий проводит праздник этот у себя.
– Справедливо, Лизавета Парфеновна, – отвечал смотритель, – о женатых и семейных людях я не говорю, но нашему брату, одинокому…
– Вы и посетили нас, Дмитрий Лукьянович, спасибо вам.
– Я – да; но почему же бы и соседям вашим, хотя бы Петру Авдеевичу например?
– Он, верно, болен, – заметила Пелагея Власьевна, покраснев.
– Он? не полагаю.
– Что же с ним?
– С ним? – повторил смотритель, покачиваясь на своем стуле. – С ним, Пелагея Власьевна, произошли, говорят, большие перемены.
– Перемены?
– Да-с, штаб-ротмистр наш предался изучению иностранных языков.
– Вы шутите, Дмитрий Лукьяныч? – спросила с недоверчивостию вдова.
– Немало-с, божусь! Очень недавно Петр Авдеич, лично, сам, приезжал посоветоваться ко мне, к какому способу прибегнуть для скорейшего достижения полного познания французского наречия, и, по моему же совету, приговорил насчет уроков одного из учителей подвластного мне заведения.
– Но это чудеса, но это непостижимо, Дмитрий Лукьяныч! начинать учиться в эти годы, и на что? и зачем? и для кого?