Кое-когда в эти последние зимние дни мы заходили; перед прогулкой на какую-нибудь из небольших выставок, которые тогда открывались и где Свану, известному коллекционеру, с особой почтительностью кланялись продавцы картин, устраивавшие эти выставки у себя. И в это еще холодное время года прежние мои мечты о поездке на юг и в Венецию оживали при виде зал, где уже наступившая весна и жаркое солнце бросали лиловатые отблески на розовые отроги Альп и придавали Canale grande темную прозрачность изумруда. В плохую погоду мы шли в концерт или в театр, а потом заходили куда-нибудь выпить чаю. Когда г-же Сван нужно было что-тo сказать мне так, чтобы не было слышно за соседними столиками и чтобы не слыхали официанты, она говорила, со мной по-английски, как будто только мы двое и знали этот язык. Между тем на нем умели изъясняться все, кроме меня, и я вынужден был признаваться в этом г-же Сван для того, чтобы она перестала делать насчет тех, кто пил чай, или тех, кто его разносил, не слишком лестные, насколько я мог догадаться, замечания, которые оставались непонятными мне, но из которых ни единого слова не пропадало для тех, в кого она метила.
Однажды в связи с утренним спектаклем Жильберта привела меня в крайнее изумление. Это было как раз в тот день, о котором она мне говорила еще раньше на который приходилась годовщина смерти ее дедушки. Мы, — она, ее гувернантка и я, — собирались послушать сцены из оперы, и Жильберта ради этого принарядилась, сохраняя, однако, равнодушный вид, какой у нее обычно появлялся, когда мы предпринимали что-нибудь такое, что, по ее словам, было совершенно безразлично ей, но могло доставить удовольствие мне и заслужить одобрение родителей. Перед завтраком г-жа Сван отвела нас с ней в сторону и сказала, что отцу будет неприятно, если в такой день мы пойдем в концерт. Мне это было вполне понятно. У Жильберты был все тот же безучастный вид, она только побледнела от злости и не сказала ни слова. Когда вышел Сван, Одетта отошла с ним в дальний угол гостиной и что-то прошептала ему на ухо. Он позвал Жильберту и увел в соседнюю комнату. Оттуда послышались громкие голоса. Я не мог допустить, чтобы Жильберта, послушная, ласковая, благоразумная, не исполнила просьбу отца в такой день и из-за таких пустяков. Наконец Сван, выходя из той комнаты, сказал ей:
— Ты знаешь мое мнение. Поступай, как тебе угодно. Весь завтрак Жильберта просидела с искаженным от злобы лицом, а затем мы ушли к ней в комнату. И вдруг, без малейших колебаний, как будто их у нее и не было, Жильберта воскликнула:
— Два часа! Вы же знаете, что начало концерта в половине третьего.
И стала торопить гувернантку.
— Но ведь ваш отец будет недоволен? — спросил я.
— Нисколько.
— Он боялся, как бы это не показалось неприличным в связи с годовщиной.
— Какое мне дело до того, что подумают другие? По-моему, это смешно — считаться с другими, когда речь идет о чувствах. Чувствуют для себя, а не для общества. Если барышня в кои-то веки идет в концерт и для нее это праздник, я бы не стала лишать ее развлечения ради того, чтобы угодить обществу.
Она хотела надеть шляпку.
— Нет, Жильберта, — сказал я и взял ее за руку, — не ради того, чтобы угодить обществу, а чтобы сделать приятное вашему отцу.
— Пожалуйста, без нравоучений! — грубым тоном сказала она и вырвала у меня руку.
Мало того, что Сваны брали меня в Зоологический сад и в концерт, — они оказали еще более ценную для меня милость: они не выключили меня из своей дружбы с Берготом, а ведь эта дружба и придавала им в моих глазах очарование еще в ту пору, когда я, не будучи знаком с Жильбертой, полагал, что благодаря ее близости с божественным старцем она могла бы сделаться самым желанным моим другом, если бы презрение, какое я, видимо, ей внушаю, не отняло у меня надежды, что когда-нибудь она предложит мне побывать вместе с ним в любимых его городах. И вот как-то раз г-жа Сван пригласила меня на званый обед. Я не знал, кто еще; будет у них в гостях. В передней я был сразу озадачен одним обстоятельством и оробел. Г-жа Сван по возможности старалась угнаться за всеми модами, которые в течение одного сезона казались красивыми, но не прививались и проходили (так, много лет назад у нее был свой handsome cab[9], потом на приглашениях к обеду у нее бывало напечатано: to meet[10] с каким-нибудь более или менее важным лицом). По большей части эти люди не содержали в себе ничего таинственного и посвящения в тайну не требовали. Так, например (ничтожное новшество тех лет, вывезенное из Англии!), Одетта заказала для мужа визитные карточки, на которых перед «Шарль Сван» стояло Мr. После первого моего визита к неб г-жа Сван загнула у меня угол одной из таких «картонок», как она их называла. У меня никто еще не оставлял визитных карточек; я был горд, взволнован и в знак благодарности купил на все свои деньги великолепную корзину камелий и послал г-же Сван. Я умолял отца занести ей карточку, но предварительно как можно скорее заказать новые, с Мr[11] перед именем. Отец не исполнил ни одной из этих просьб; несколько дней я был в полном отчаянии, а потом подумал, что, пожалуй, он прав. Мода на Mr хотя и глупая, но, по крайней мере, понятная. Этого нельзя сказать о другой, с которой я столкнулся в день званого обеда, так и не уразумев ее смысла. Когда я проходил из передней в гостиную, метрдотель подал мне тонкий, длинный конверт, на котором была написана моя фамилия. Я изумленно поблагодарил и посмотрел на конверт. Я не знал, что с ним делать, подобно иностранцу, который, попав на обед к китайцам, не знает, что делать с маленькими предметами, какие у них раздают гостям. Я убедился, что конверт запечатан, побоялся показаться нескромным, если распечатаю тут же, и, понимающе взглянув на метрдотеля, положил конверт в карман. За несколько дней перед этим я получил от г-жи Сван письменное приглашение пообедать у них «в тесном кругу». Оказалось, что она позвала шестнадцать гостей, в частности, — чего уж я никак не мог подозревать, — Бергота. «Назвав» меня гостям, г-жа Сван вслед за моим именем и таким же тоном (словно только нас двоих и пригласили на обед и как будто мы оба были одинаково рады познакомиться) произнесла имя седого сладкогласного Певца. При имени Бергот я хотя и вздрогнул, как будто в меня выстрелили из револьвера, но инстинктивно, чтобы не выдавать своего волнения, поклонился; мне ответил поклоном на поклон, — так сквозь пороховой дым, из которого вылетает голубь, виден оставшийся невредимым фокусник в сюртуке, — молодой человек, мешковатый, низенький, плотный, близорукий, с красным носом, похожим на раковину улитки, и с черной бородкой. Мне стало смертельно грустно, ибо разлетелся прахом не только образ старца, который исполнен томления, но и красота могучего творчества: я мог вместить эту красоту, как в некий храм, воздвигнутый мной для нее, в слабый, священный организм, но ей не было места в очутившемся передо мной, сплошь состоявшем из кровеносных сосудов, костей и нервных узлов приземистом человечке с курносым носом и черной бородкой. Весь Бергот, которого я творил медленно, осторожно, по капле, как создаются сталактиты, из прозрачной красоты его книг, — этот Бергот мгновенно утратил всякое значение, поскольку надо было ему оставить раковиноподобный нос и надо было что-то делать с черной бородкой; так перечеркивается решение задачи, если мы не вчитались в условия и не заглянули в ответ, какая сумма должна у нас получиться в итоге. Нос и бородка представляли собой неустранимые слагаемые, тем более тягостные, что, заставляя меня наново создать личность Бергота, они словно содержали в себе, производили, беспрестанно выделяли особый вид ума, деятельного и самодовольного, но от этого ума лучше было держаться подальше, ибо он ничего общего не имел с мудростью, разлитой в книгах Бергота, которые я так хорошо знал и в которых жил миротворный, божественный разум. Отправляясь от книг, я так бы и не дошел до раковинообразного носа; но, отправляясь от носа, которому, казалось, все нипочем: он сам себе господин и знать ничего не желает, я двигался в направлении, противоположном творчеству Бергота, и натыкался на склад ума какого-нибудь вечно спешащего инженера, который считает нужным, когда с ним здороваются, сказать: «Спасибо, а вы как?» — не дожидаясь вопроса, как поживает он, и отвечает на заявление о том, что с ним рады познакомиться, с отрывистостью, кажущейся ему самому учтивой, остроумной и вместе с тем современной, потому что она дает возможность не тратить драгоценного времени на пустословие: «Взаимно». Конечно, имена — рисовальщики-фантазеры: они делают столь мало похожие наброски людей и стран, что на нас часто находит нечто вроде столбняка, когда вместо мира воображаемого нам предстает мир видимый. (А впрочем, и этот мир тоже не настоящий: ведь по части уловления сходства наши чувства не намного сильнее нашего воображения, — вот почему рисунки с действительности, в общем приблизительные, во всяком случае, так же далеки от мира видимого, как далек он сам от мира воображаемого.) Что же касается Бергота, то его имя, этот предварительный набросок, связывало меня гораздо меньше, чем его творчество, которое я знал, и вот теперь я должен был прикрепить к нему, точно к воздушному шару, господина с бородкой, не зная, хватит ли сил у шара поднять его. И все же это наверное он написал мои любимые книги, потому что когда г-жа Сван сочла своим долгом сказать ему о моем увлечении одной из них, он нисколько не был удивлен тем, что она говорит об этом именно ему, а не кому-нибудь еще из гостей, и не усмотрел в этом недоразумения; но, распялив сюртук, который он надел в честь гостей, своим телом, предвкушавшим обед, сосредоточив внимание на других важных вещах, он, словно при напоминании о давнем эпизоде из его далекого прошлого, как будто речь шла о костюме, в котором герцог де Гиз появился в таком-то году на костюмированном балу, улыбнулся при мысли о своих книгах, и они мгновенно пали в моих глазах (увлекая за собой в своем крушении всю ценность Прекрасного, ценность вселенной, ценность жизни), — пали так низко, что уже казались мне всего лишь дешевой забавой господина с бородкой. Я говорил себе, что, наверное, он имеет к ним отношение, но что если б он жил на острове, вокруг которого водятся жемчужницы, он с успехом занимался бы торговлей жемчугом. Творчество уже не казалось мне неотъемлемым его свойством. И я спросил себя: в самом ли деле оригинальность служит доказательством того, что великие писатели — боги, правящие каждый одному ему подвластным миром, нет ли тут доли обмана, не являются ли черты, отличающие одно произведение от другого, скорее результатом усилий, чем выражением существенного, коренного различия между людьми?