Комитет в смущении удалился, оставив с Дорганом капитана Люсетти, чтоб он запер лачугу и отвез старика на такси в приют. Капитан посоветовал Доргану не брать с собой старый мундир.
Доктор Дэвис Бристоу был человек честный, но с фантазиями, нуждавшийся, пожалуй, в лечении не меньше любого из своих пациентов. Начальник полиции как следует застращал его, и он поначалу обращался с Дорганом вполне уважительно.
По доброте сердечной шеф устроил все так, чтобы Дорган «отдыхал» — ему не надо было работать на ферме, и день-деньской Дорган маялся от безделья, притворяясь, будто читает, на самом же деле он все сокрушался о своих детях.
После него на участке сменилось два полицейских, теперешний, хоть и хороший служака, был переведен из богатого квартала и не мог понять всех горестей Литтл-Хелла. Дорган был уверен, что он не уследит за Матти Карлсон, когда ей снова взбредет на ум сбежать от своего доброго, терпеливого мужа.
И однажды ночью, снедаемый беспокойством, Дорган вылез в окно, спотыкаясь и чертыхаясь, пустился в путь и добрался, миновав пригород, до Литтл-Хелла. Но он утратил прежнее искусство патрулировать секретно. Его увидел полицейский, когда он в гражданском платье обходил свой участок и, напевая себе под нос, проверял, заперты ли двери. Когда его забрали и в карете скорой помощи повезли обратно в приют, он плакал и умолял, чтоб ему позволили вернуться на службу.
Доктор Бристоу позвонил начальнику полиции и потребовал, чтобы ему разрешили дать Доргану работу. Дорган стал работать в саду.
Это подействовало как нельзя лучше. Весь остаток лета и ползимы, сначала в большом саду, а потом в оранжерее, Дорган копал и обливался потом и запоминал названия цветов. Но в начале января его вновь охватило беспокойство. Он объяснил директору, что, по его подсчетам. Поло Магенту должны, если он хорошо себя вел, уже выпустить из тюрьмы, и теперь надо за ним присматривать.
— Да, да, только сейчас я занят, а как-нибудь потом ты все мне расскажешь, — буркнул доктор Бристоу, — сейчас я ужасно занят.
Однажды в середине января Дорган целый день беспокойно проходил из угла в угол, а тут еще налетел буран, и пелена беснующегося снега заслонила весь мир. Он рано ушел к себе в комнату. Санитарка зашла взять башмаки и пальто и приветливо пожелала ему спокойной ночи.
Едва оставшись один, Дорган аккуратно разорвал на полоски тканьевое одеяло и обмотал ими свои ноги в легких комнатных туфлях. Поверх рубашки он обернулся газетами и простыней, а потом надел жилет. Отыскал самую теплую свою шапку, в которой работал в саду. Осторожно открыл окно. Высадил здоровенным кулачищем тонкую деревянную решетку. Спустил с подоконника ноги, прыгнул в буран и пошел через лужайку. Громоздкая, бесформенная фигура — руки засунуты глубоко в карманы пиджака, громадные ноги, точно обутые в мокасины, обмотаны тряпками — неторопливо, уверенно ступая, вышла на улицу и тяжело зашагала по направлению к Литтл-Хеллу.
Дон Дорган понимал, что из-за бурана начальство приюта день-другой не сможет его отыскать, но он понимал также, что его может занести снегом. Он сворачивал из аллеи в аллею, пока не вышел к конюшне, около которой стоял занесенный снегом прицеп для доставки грузов. Он принес из конюшни сена, навалил его в прицеп, зарылся с головой — и сразу уснул. На другой день в полдень, когда Дорган проснулся, буран уже стих. Он вылез из прицепа и отправился дальше.
Он добрался до Литтл-Хелла и, пройдя переулками, проник с черного хода в гараж Мак-Мануса.
Мак-Манус, хозяин гаража, выпускал машины в затихающую вьюгу: движение автобусов было еще парализовано, и на такси был большой спрос.
Завидев Доргана, он воскликнул:
— Хэлло, Дон! Откуда тебя принесло? Полгода уж тебя не было видно. Я думал, ты спокойненько живешь себе где-нибудь в доме для престарелых.
— Нет, — строго сказал Дорган, давая понять, что такие шутки неуместны. — Я… я вроде бы часовой. Скажи-ка, я слыхал, будто молодой Магента вышел из тюрьмы…
— Да, вышел щенок. Еще когда он у меня работал, я всегда говорил, что он плохо кончит…
— Где он теперь?
— Он, когда освободился, имел наглость заявиться сюда — надумал снова работать у меня, видно, хотел разбить и у меня парочку машин! Слыхал я, что он устроился чернорабочим в паровозном депо. Работка неважнецкая, да для таких, как он, и то хорошо. Знаешь, Дон, с тех пор как ты ушел, тут такая скучища, эти вонючие агитаторы все рыщут и требуют, чтоб запретили продажу спиртного.
— Пока, Джон, мне еще много куда надо поспеть, — сказал Дорган.
Три грубых, ничего не желавших слушать человека выставили Доргана из трех различных входов в депо, но он все же проник туда, взобравшись на тендер паровоза, и увидел Поло Магенту за работой — парень чистил медные поручни. Вернее, то была тень Поло Магенты. Он страшно похудел, большие глаза сверкали. Заметив Доргана, Поло кинулся к нему навстречу.
— Отец, господи, это ты, старый мушкет.
— Конечно, я. Ну как, мальчик, дела?
— Плохо.
— Что такое?
— Все то же самое. Они хотят, чтобы бродяга бродяжил и дальше. Тюрьма пошла мне на пользу, и я думал, что, отсидев, искупил свои мальчишеские выходки, и я пришел в Литтл-Хелл с двумя монетами в кармане и кучей добрых намерений. А как меня встретили? Одни только жулики мне и обрадовались. Мак-Манус предложил мне одну работенку — верный ход обратно в тюрьму. Я отказался и стал искать честную работу, да она-то меня не искала. На твоем участке теперь новый полицейский. Генри-бдительное око — вот как я его зову. Подходит ко мне и сообщает потрясающую новость: я, мол, закоренелый преступник, он с меня глаз не спускает; и коли я вздумаю душить старух или избивать грудных младенцев, он будет тут как тут — щелкнет наручниками, и готово; так что лучше мне забыть про душегубство.
Я устроился на работу в Милдейле, водил грузовик, так он капнул им на меня: я, мол, фальшивомонетчик, и поджигатель, и уж не знаю, что еще, — и они выставили меня с кучей добрых советов в придачу. Так же было и в других местах.
— Эффи как?
— Еще не видел ее. Но знаешь, отец, я получил от нее письмо — такое письмо! — пишет, что будет ждать меня, пока не загнется ее папаша, а тогда, хоть гори все огнем, будет со мной. Письмо у меня тут, на груди, только оно меня и поддерживает. И карточку свою прислала, цветную. Понимаешь, я хотел заскочить и повидаться с ней, пока папаша еще не узнал, что меня выпустили из кутузки, да этот полицейский, о котором я тебе говорил, предостерег Куглера, и старик торчит теперь у дверей с допотопным мушкетом, уж не знаю, чем он его заряжает — булыжниками или подковами. Видишь, какое дело! Но я пересылаю ей письма с одним парнем.
— Ну и что же ты собираешься делать?
— Не знаю… Некому нас, парней, наставить на ум, с тех пор как ты, отец, покинул пост.
— Я не покинул… Сделаешь, как я скажу?
— Конечно.
— Слушай. Ты правильно поступил, что сюда вернулся. Тебе надо начинать все сначала здесь, в Нозернаполисе. Считай, что тебя приговорили не к трем годам, а к шести — три ты должен прожить тут и чтобы люди снова стали тебе доверять. Это несправедливо, но это так. Понимаешь? В тюрьме-то у тебя была решетка. А вот сможешь ли ты быть настоящим мужчиной и держать себя сам в узде, не рассчитывая на других?
— Попробую.
— Молодец! Знаешь ведь, как в тюрьме — камеру и работу выбираешь не ты. Теперь слушай — у меня есть кое-какие средства: мои сбережения и пенсия. Мы заведем себе на пару отличный гаражик и натянем нос Джону Мак-Манусу; он мошенник, мы отобьем у него дело. Но ты должен быть готов ждать, а это — самое тяжелое для человека. Сможешь?
— Да.
— Когда освободишься, приходи в галерею позади, игорного дома Маллинза. До свидания, мальчик.
— До свидания, отец.
Когда Поло пришел в галерею за игорным домом, Дорган строго сказал ему:
— Я тут все думал. Видел ты старика Куглера?
— Не смею, отец, даже на глаза ему показаться. И так неприятностей хватает. Стараюсь дипломатично…
— Я все обдумал. Другой раз самое дипломатичное — это пойти да и взять сразу быка за рога, чтобы никто и опомниться не успел. Пошли.
Без страха и сомнения вошли они в лавку Куглера. Дорган с каменным лицом, как и положено полицейскому на дежурстве, распахнул дверь и рявкнул испуганному талмудисту и его дочери:
— Вечер добрый!
Положив ладони на прилавок, Дорган произнес речь.
— Куглер, — начал он, — вы должны меня выслушать, не то я все тут разнесу. Вы загубили четыре жизни. Вы сделали преступником этого мальчика, запретив ему любить чистой, благородной любовью, а теперь хотите, чтоб он и дальше ходил в преступниках. Вы убили и Эффи — посмотрите, сколько страдания на лице милой голубки! Меня вы сделали несчастным стариком. И себя вы, думая, что поступаете хорошо и порядочно, сделали несчастным, — вы восстали на собственную плоть и кровь. Говорят, Куглер, что я немного тронулся — но я просто повидал такое, что научился все понимать и все прощать. И я узнал, что гораздо труднее быть плохим, чем хорошим; что вам было гораздо труднее сделать нас всех несчастными, чем теперь — счастливыми.