Что-то странное происходит с Юраем, слезы застлали глаза, лицо ребенка дрожит и расплывается. Ну, ну, что же это, — э, ничего, пройдет, просто я уже сколько лет не слышал «добрый день».
— Пойди сюда, Гафия, — суетится Гордубал, — погляди, что я тебе привез.
— Иди, глупая, — толкает девочку Полана.
Гордубал склоняется над чемоданом, — матерь божья, как все измялось в дороге, и где же электрический фонарик, то-то Гафия удивится!
— Смотри, Гафия, нажмешь тут кнопку, и он светит… Что это, не хочет светить. — Гордубал нажимает кнопку, вертит фонарик во все стороны и хмурится. — Что с ним сделалось? Ага, наверно, батарейка высохла, знаешь, как жарко было на нижней палубе… А он горел, Гафия, горел ярко, как солнышко. Постой, я привез тебе картинки, погляди… — Гордубал вынимает газетные и журнальные вырезки, которыми переложена одежда. — Иди сюда, Гафия, посмотри, вот она — Америка.
Девочка смущенно мнется и оглядывается на мать. Полана сухо и строго кивает: «Иди!» Гафия робко, неохотно подвигается к этому чужому, долговязому человеку, — ах, выскочить стрелой за дверь и бежать, побежать к Марийке, к Жофке, к девчонкам, которые там, на задах, нянчат маленького хорошенького щеночка…
— Погляди, Гафия, какие дамы! А тут, гляди-ка, дерутся, а? Это футбол, игра такая в Америке, понимаешь? А вот высокие дома…
Гафия уже касается его плечом и робко шепчет:
— А это что?
Гордубала охватывает радостное умиление — ну вот, ребенок уже привыкает!
— Это… это Felix the cat.[35]
— Да ведь это киска, — протестует Гафия.
— Ха-ха, конечно, киска! Ты умница, Гафия! Ну да, это такой… американский кот, ол райт[36].
— А что он делает?
— Он… он лижет tin[37], понимаешь? Жестянку от консервов. Это эдвертисмент[38] консервов, вот что.
— А тут что написано?
— Это… это по-американски, Гафия; ты не поймешь. А вот гляди, пароходы, — поспешно меняет тему Гордубал, — на таком и я плыл.
— А это что?
— Это трубы, понимаешь? Внутри корабля паровая машина, а сзади такой… такой пропеллер…
— А что здесь написано?
— Это ты прочтешь как-нибудь в другой раз, ты ведь умеешь читать? — вывертывается Гордубал. — А вот смотри-ка: столкнулись два кара[39]…
Полана стоит на крыльце, руки, на груди, и сухим пристальным взглядом смотрит во двор. Позади нее в избе наклонились друг к другу две головы, медленный мужской голос пытается объяснить это вот и то: «Так это делают в Америке, Гафия, а это, смотри, я сам видел», — и запинается этот голос, мешкает, бормочет: «Ну, ступай, Гафия, где мама-то?»
Гафия выскакивает на крыльцо, точно вырвавшись из плена.
— Подожди, — останавливает ее Полана, — спроси, может, он хочет есть… или пить.
— Не надо, душа моя, не надо, — отказывается Гордубал и спешит к порогу. — Спасибо, что подумала обо мне, вот уж спасибо, не к спеху. У тебя, верно, дело есть…
— Дела всегда хватает, — неопределенно откликается Полана.
— Вот видишь, Полана, видишь, не буду тебе мешать, делай свое дело, а я пока… я что…
Полана поднимает на него глаза, будто хочет что-то сказать, будто хочет сказать вдруг очень много — так много, что губы дергаются, — но она проглатывает это и идет по своим делам, ведь работы всегда хватает.
Гордубал, стоя в дверях, смотрит ей вслед: пойти за ней в сарай? Нет, пока еще нет: в сарае темно, нехорошо как-то. Восемь лет, братец, это — восемь лет! Разумная женщина Полана, не бросается на шею, как девчонка; хотелось бы спросить ее о том о сем, о поле, о скотине, да бог с ней, коли у нее дела много. Полана всегда такая была. Работящая, ловкая, умная.
Задумчиво оглядывает двор Гордубал. Дворик чистый, порос лапчаткой и купавой, ни следа навозной жижи. Пойти, что ли, осмотреть хозяйство? Нет, не надо пока, не надо. Полана сама скажет: взгляни теперь, Юрай, как я хозяйничала: все кирпичное и железное, новое все, а стоило столько-то и столько-то. А я скажу: хорошо, Полана. Я тоже принес кое-что в хозяйство.
Хорошо Полана управляется; и стройная она, стройная, как девушка, господи, какая прямая спина! Всегда она так прямо держала голову, еще в девушках… Гордубал вздохнул и почесал затылок: что ж, пусть будет по-твоему, Полана; восемь лет сама себе хозяйкой была, этого сразу не отбросишь. Сама потом скажешь: хорошо, когда мужчина в доме.
Задумчиво оглядывает Гордубал свой двор. Все изменилось, все по-новому, удачлива в хозяйстве Полана. А вот этот навоз, голубчики, этот навоз мне не нравится. Пахнет конюшней, не хлевом. На стене два хомута, на дворе лошадиный помет. А Полана и не заикнулась, что лошадей держит; слушай, Полана, лошадь — не женское дело. На конюшне мужик нужен, вот что.
Гордубал озабоченно морщит лоб, — да, это — удар копытом в дощатую перегородку; лошадь бьет копытом, видно, пить хочет. Отнести ей воды в брезентовом ведре — нет, нет; вот когда Полана скажет: «Пойдем, Юрай, погляди наше хозяйство». В Джонстоне тоже были лошади в штольнях; ходил я к ним погладить по морде, — видишь ли, Полана, коров там не было, ухватить бы корову за рог, потрясти ей голову, ого-го-го, старуха! А лошадь… Ну, слава богу, есть теперь у тебя мужик в доме.
И вдруг пахнуло старым, знакомым запахом — чем-то с детства знакомым… Гордубал принюхивается долго и с наслаждением. Дрова! Смолистый запах дров, запах сосновых поленьев на солнце. Юрая так и тянет к поленнице, хороша грубая кора поленьев, по его огрубелой руке, а вот и колода с воткнутым топором, деревянные козлы и пила, его старая пила, отполированная его ладонями. Гордубал глубоко вздохнул, — здраво дошли и добро пожаловать! — снял пиджак и положил полено на крепкие плечи козел.
Потный, счастливый, он пилит дрова на зиму.
IV
Юрай выпрямился, вытер пот. Вот уж верно — эта работа не та, что в шахте, и запах не тот; хорошие, смолистые дрова у Поланы, ни пней, ни сушняка нет. Закрякали утки, с гоготом рассыпались гуси, где-то загремела телега и стремительно завернула к дому. Полана выскочила из сарая, бежит, бежит (ах, Полана, и бегаешь ты совсем как девушка!), распахнула ворота.
Кто же это, кто к нам приехал? Хлопанье кнута, — н-но! — высоко взвивается золотистая теплая пыль, и во двор влетает упряжка; стучит телега, ею стоя — на венгерский лад — правит парень, он высоко держит вожжи, высоким голосом нараспев тянет «тпр-ру!» и, соскочив на землю, шлепает коней по влажной шее.
Подходит Полана, бледная, решительная какая-то:
— Это Штепан, Юрай, Штепан Манья.
Человек, нагнувшийся над постромками, резко выпрямившись, оборачивается к Юраю. Уж больно ты черен, дивится про себя Гордубал, прямо ворон, прости господи!
— В работниках у меня был, — добавляет Полана твердо и отчетливо.
Парень пробормотал что-то и склонился к постромкам; отстегнув, вывел лошадей из оглобель и, держа обеих одной рукой, другую протянул Гордубалу:
— Добро пожаловать, хозяин!
Хозяин поспешно вытер руку о штаны и подал ее Штепану; Гордубал растерян и вместе с тем польщен, он смутился, пробормотал что-то и еще раз тряхнул Штепану руку — по-американски.
Невелик Штепан, а ладен. Ростом Юраю по плечо, а глядит ему прямо в глаза — дерзко и вызывающе.
— Славные кони, — бормочет Гордубал и тянется погладить по морде. Но кони шарахаются и встают на дыбы.
— Поберегись, хозяин, — предостерегает Манья, и в глазах его блестит насмешка, — это венгерские.
Ах ты, черномазый, думаешь, я не понимаю в конях? И правда, не понимаю, да привыкнут кони к хозяину.
Лошади дергают головами, вот-вот вырвутся. Руки в карманы, Гордубал, и ни с места, пусть этот черномазый не думает, что ты боишься!
— Вот этот трехлетка, — рассказывает Манья, — от кавалерийского жеребца. — Манья хватает коня за уздечку. — Ц-ц-ц! Э-э! Вот черт! Айда! — Конь дергает головой, а Штепан только смеется.
Полана подходит ближе, протягивает коню ломоть хлеба. Штепан, блеснув в ее сторону глазами, скалит зубы, удерживая коня за уздечку.
— Э-э, постой!
Штепан стискивает зубы от усилия, и конь стоит точно вкопанный и, красиво выгнув шею, берет губами хлеб с хозяйкиной ладони.
— Н-но! — кричит Манья и, крепко ухватив коней под уздцы, ведет их в конюшню.
Полана глядит им вслед.
— Четыре тысячи дают за жеребца, — сообщает она оживленно, — а я не продам. Штепан говорит, что конь все восемь стоит. А кобылу будем к осени крыть… — Что за черт, почему она смутилась и словно прикусила язык. — Надо им корму задать, — говорит она неуверенно и хочет отойти.
— Так, так, корму, — одобряет Юрай. — Добрый конь, Полана, а что, и в упряжке тоже хорош?
— В упряжке? Да таких коней жалко запрягать, — раздраженно говорит Полана. — Это тебе не деревенская кляча.