Никогда не узнает Дорогу тот, кто сам не прошел по ней; лишь немногим довелось изведать во всей полноте ее радость и горе, для многих же она навек осталась неведомой. Дорога – это погост, усеянный костями: на погосте берет она начало, через погост пролегает она, и в конце ее – тоже погост.
Днем Дорога тиха и пустынна: солдатские башмаки и колеса повозок не месят ее грязь, в глубоких воронках, до краев полных воды, не мелькнет человеческое отражение. Днем Дорога безмолвна. Но по ночам она оживает, оглашается тяжелым и мерным гулом. По ней с грохотом и скрежетом ползут обозные повозки, орудия, фургоны с боеприпасами, катятся санитарные двуколки, раскачиваясь и подпрыгивая на ухабах. По ней бредут измученные солдаты – взвод за взводом, рота за ротой – молчаливые, покрытые грязью герои. На колесных носилках бесшумно везут мертвецов. Все, что движется к фронту, полно сил, юности, жизни. Все, что движется с фронта, бессильно, дряхло, мертво. Над Дорогой воют и рвутся снаряды; пули со свистом высекают из булыжников золотистые искры; мины оставляют на ней зияющие воронки.
А едва забрезжит рассвет, прогремит последняя повозка, провезут последние носилки, и тогда сонмы призраков заполняют Дорогу – это армии павших в бою, грозно молчащих героев; батальон за батальоном, бригада за бригадой проходит по дороге загубленная юность Европы – обратно, домой, на Родину, мимо безмолвных часовых, мимо пустых, разрушенных домов.
Да не запятнает меня ничто недостойное, дабы не презрел я себя самого.
Прошли недели, за ними – месяцы. Перке был убит, Хакстейбл – ранен, Холма перевели на опорный пункт. К отчаянию добавилось одиночество. Только теперь, когда Брендон растерял своих товарищей, он понял, как поддерживала его грубоватая дружба с этими людьми – буфетчиком из лондонского предместья., коммивояжером какой-то торговой фирмы, простым фермером из Девоншира. Он отдавал им все тепло своей души. С болью вспоминал он маленького Перкса, тосковал по Холму и Хакстейблу и даже не осуждал Холма за то, что он выклянчил себе назначение в тыл.
В июне тысяча девятьсот восемнадцатого года немцы предприняли большую газовую атаку. Когда она началась, Брендон стоял на часах у штаба батальона. Он дошел до такого состояния, что ему уже было безразлично, убьют его или нет. В нем жило лишь одно стремление, упорное, настойчивое – не утратить душевную чистоту, не совершить ничего такого, что заставило бы его потерять уважение к самому себе. Старательно и в то же время с каким-то тупым отчаянием выполнял он свои обязанности. Лицо его было безучастно, глаза потускнели, в них застыл ужас – слишком многое довелось ему увидеть.
Высоко в небе над цепью холмов светила луна, заливая разрушенную деревню мягким, сиянием и порождая причудливые черные тени; даже полуобвалившиеся стены, торчащие балки, кучи щебня и мусора, развороченная и вздыбленная земля казались прекрасными в эту тихую июньскую ночь, под серебристым светом луны.
Воздух стал свежее и чище – земля уже успела поглотить гниющие трупы и отбросы проходивших здесь армий.
Благоухание ночи, темнота, светлые блики – кажется, будто мраморная скала где-нибудь на греческом острове белеет под прозрачным покровом лаванды и мяты, словно обнаженная нимфа среди шелестящей листвы.
Как пахуч сегодня воздух – он благоухает свежим сеном, этот острый, пряный запах – фосген!
А утро увидит горы трупов с перекошенными синими лицами и пеной на сведенных судорогой губах.
Штаб батальона разместился в подвале разрушенного дома, примерно в восьмистах ярдах от передовой. Здесь начинался крутой склон, за которым виднелись гребни холмов, черневшие на фоне озаренного луной неба. Там проходила передовая с наблюдательными пунктами, откуда позиции противника просматривались далеко вглубь. Брендон стоял на обочине дороги, возле того места, где раньше находились ворота какого-то предприятия, – судя по котлам и развороченному оборудованию, это был пивоваренный завод. На обочинах был аккуратно сложен штабелями кирпич и щебень, убранный с проезжей части дороги, – все, что осталось от разрушенных домов.
Брендону была далеко видна дорога – с одной стороны она исчезала на ничьей земле – и довольно большой участок фронта. Иногда он прохаживался взад и вперед, но чаще стоял, опершись на винтовку с примкнутым штыком, и любовался красотой ночи. Близилось утро, но луна и звезды горели еще ярко, окутывая зеленовато-голубое небо мягким сиянием. Ночь была тихая, только со стороны немецких позиций тянул слабый ветерок. Откуда-то доносилось громыхание повозок, направлявшихся в тыл, да отчетливое позвякивание лопат и кирок рабочей команды, возвращавшейся в свою часть. Артиллерия молчала. И вдруг все небо от края до края озарило пламя, воздух задрожал от воя и свиста снарядов, а там, на передовой, раздались тяжелые взрывы и взметнулись языки огня. От неожиданности и страха Брендон невольно попятился. Он подумал, что началась артиллерийская подготовка. Но за первым залпом не последовало второго, и тогда Брендон с ужасом понял: «Газовая атака, тысячи газовых снарядов!» Он бросился к сирене и дал сигнал: «Газы». Из подвалов выбегали офицеры и, стараясь перекричать вой сирены, спрашивали:
– В чем дело, Брендон? Что случилось?
– По-моему, это газовые снаряды! – кричал Брендон в ответ. – Они пустили газ по всей линии фронта!
Да, это было так. Над холмами повисло густое облако, оно медленно оседало, и в воздухе уже пахло фосгеном.
Полковник приказал немедленно надеть противогазы и поспешил на передовую. Три рабочие команды из батальона были застигнуты врасплох: люди не успели вовремя надеть газовые маски. Кроме того, многие солдаты были ранены осколками снарядов и тотчас же отравлены газами.
В суматохе Брендона забыли снять с поста, и он простоял на своем месте почти все утро. Мимо нескончаемой вереницей тянулись носилки, а на них – раненые, корчившиеся в мучительной агонии, обезумевшие люди, отчаянно, с пеной на губах ловившие ртом воздух, неподвижные тела, прикрытые одеялами. Проходя мимо Брендона, санитары выкрикивали имена тех, кто лежал на носилках.
Воспоминания о рассветах неотступно преследуют меня. Не о тех давних рассветах, когда я впервые увидел в прозрачной дали шпили Флоренции или лиловатые горы Равелло на фоне золотого неба; и не о тех рассветах, когда, оторвавшись от нежной возлюбленной, еще хмельной от желаний, еще ощущая поцелуи на губах и веках, я смотрел на серебристые крыши Лондона, залитые прохладными волнами света, и слушал чириканье первых воробьев в густой листве платанов.
Я помню тяжкое пробуждение зимой на сеновале во французской деревне, хмурые зимние звезды в просветах дырявой крыши, холодный блеск снега под первыми лучами солнца, обжигающий морозный воздух, иней от дыхания на одеяле.
Меня преследуют воспоминания о рассветах, мрачных или, словно в насмешку, прекрасных, встающих над хмурым полем, где строятся солдаты; о туманных весенних рассветах, которые я встречал в окопе, когда в смутных очертаниях проволочных заграждений мерещились мне фигуры ползущих немцев; о летних рассветах с их бездонно-синим небом, безмятежность которого казалась мне почти кощунственной в этом царстве страданий и горя.
Но есть среди них самый страшный, навсегда врезавшийся в память рассвет. Когда очертания окружающих предметов стали медленно выступать из темноты и мрак начал растворяться в мглистом утреннем свете, показались кучки людей с носилками; они медленно, неверными шагами, часто спотыкаясь, брели по разрушенной улице. Каждая группа на мгновение четко вырисовывалась на фоне посветлевшего на востоке неба: стальные каски, словно шлемы средневековых воинов, дула винтовок, торчащие за плечами, согнутые под тяжестью спины, носилки, на которых покачивается никому не нужный труп, прикрытый одеялом, и один из санитаров на ходу выкрикивает имя того, кто только вчера был человеком.
Последние месяцы войны казались каким-то диким сном. Почти каждую неделю приходили вести о победах и прорывах, но солдатам были теперь безразличны и успехи и поражения. То, что в тысяча девятьсот пятнадцатом или даже шестнадцатом году вызвало бы бурное ликование, теперь не возбуждало даже интереса. Война тянулась достаточно долго для того, чтобы все поняли ее бессмысленность. Страшное напряжение сил породило лишь безразличие.
Хотя на фронтах по-прежнему оставались огромные армии, яростные сражения первых лет войны уступили место мелким стычкам с арьергардами отступающего противника! Несмотря на то, что в этих стычках батальон терял не больше двух офицеров и семидесяти солдат, начальство после каждой такой «битвы» щедрой рукой раздавало награды. Брендон вспоминал те времена, когда борьба за окоп длиной в несколько сот ярдов стоила батальону половины личного состава и никто даже не помышлял о наградах.