Ознакомительная версия.
Итак, я подробно обсуждаю с услужливой фрейлейн все пять или шесть свободных комнат. Об одной я узнаю, что за стенкой живет скрипачка и ежедневно по два часа упражняется — как-никак нечто положительное, теперь, при сократившемся выборе, я руководствуюсь наибольшим удалением от этого номера и этажа. Впрочем, у меня и без того в отношении условий и возможностей гостиничной акустики такое чутье и дар предвидения, которые можно только пожелать многим архитекторам. Короче говоря, я поступил осмотрительно, поступил разумно, я действовал продуманно и добросовестно, как и подобает действовать человеку нервному при выборе номера, с тем обычным итогом, который можно сформулировать примерно так: «Хоть это и бесполезно и в выбранной комнате меня, без сомнения, ждут те же сюрпризы и разочарования, что и во всякой другой, все же я выполнил свой долг, я старался, ну, а в остальном пусть уж будет воля божья». Но одновременно, как всегда в таких случаях, где-то в самой глубине сознания другой голос потише мне шептал: «А не лучше ли было бы предоставить все богу и отказаться от этой комедии?» Я и слышал привычный голос, и не слышал его, и, так как я находился в превосходном настроении, процедура прошла гладко, я с удовлетворением увидел, как мой чемодан исчез в 65-м номере, и, поскольку приближался час, когда мне следовало явиться к врачу, отправился на прием.
И что ж, здесь тоже все обошлось хорошо. Задним числом признаюсь, я несколько опасался этого визита, не потому, чтоб меня страшил сокрушительный диагноз, а потому, что для меня врачи принадлежат к духовной иерархии, потому что я отношу врача к высшему рангу и, разочаровавшись в нем, тяжело это переношу, тогда как, если меня разочаровывает железнодорожный или банковский служащий или хотя бы адвокат, особенно не расстраиваюсь. Сам не знаю толком почему, я жду от врача какого-то остатка того гуманизма, который предполагает знание латыни и греческого и известную философскую подготовку, гуманизма, увы, вовсе ненужного для большинства профессий и современной жизни. Вообще, от души радуясь всему новому и революционному, я в данном случае весьма консервативен, я требую от представителей образованного круга известного идеализма, известной готовности понять человека и поспорить с ним, не считаясь с материальной выгодой, короче говоря, проявления гуманизма, хотя знаю, что гуманизма этого в действительности давно уже не существует и даже видимость его скоро встретишь разве что в кабинетах восковых фигур.
После недолгого ожидания меня провели в кабинет; прекрасная со вкусом обставленная комната сразу внушила мне доверие. Поплескав, как принято, водой в соседнем помещении, ко мне вышел врач, интеллигентное лицо обещало понимание, и мы приветствовали друг друга, подобно двум корректным боксерам перед боем, сердечным рукопожатием. Раунд начали осторожно, прощупывали друг друга, нерешительно пробовали первые удары. Пока мы все еще оставались на нейтральной почве, разговор шел об обмене веществ, питании, возрасте, перенесенных болезнях и был совершенно безобиден, лишь при отдельных словах взгляды наши скрещивались, возвещая готовность к бою. Врач пускал в ход обороты из медицинского тайного языка, которые я лишь весьма приблизительно расшифровывал, но они удачно расцвечивали его речь и давали ему надо мной ощутимое преимущество. Тем не менее уже спустя несколько минут мне стало ясно, что с этим врачом нечего бояться того жестокого разочарования, какое людям моего склада особенно огорчительно терпеть от врачей: когда за подкупающим фасадом ума и знаний наталкиваешься на закоснелую догматику, первое же положение которой постулирует, что взгляды, образ мышления и терминология пациента — чисто субъективные явления, а врача, напротив, обладают строго объективной ценностью. Нет, тут мне попался врач, с которым имело смысл сойтись в словесном поединке, он был не только эрудирован, как того требовала его профессия, он был мудр, в какой степени — я еще не мог определить, то есть способен ощущать относительность всех духовных ценностей. Среди образованных и умных людей сплошь и рядом случается, что каждый воспринимает склад ума и язык, догматику и верования другого как чисто субъективные, как всего лишь приближение, всего лишь ускользающую параболу. Но чтобы каждый признал то же самое и в себе самом и к себе самому приложил, и каждый как за собой, так и за противником оставил право на только ему присущие, собственные, душевный склад, образ мышления и язык и что, стало быть, двое людей, обмениваясь мыслями, постоянно отдавали бы себе отчет в ненадежности своего оружия, многозначности всех слов, недостижимости действительно точного выражения, а потому и необходимости всячески идти другому навстречу, обоюдной доброй воли и интеллектуального рыцарства такие прекрасные, казалось бы, само собой разумеющиеся между двумя мыслящими существами отношения практически встречаются до того редко, что мы от души рады всякому, даже отдаленному их подобию, всякому, пусть частичному, их осуществлению. Но тут, с этим специалистом по болезням обмена веществ, во мне блеснула какая-то надежда на возможность такого понимания и общения.
Обследование — правда, еще без анализа крови и рентгена — дало обнадеживающие результаты. Сердце в норме, дыхание превосходно, кровяное давление вполне приличное, зато выявились несомненные признаки ишиаса, отдельные подагрические наросты и некоторая общая вялость всей мускулатуры. Пока доктор снова мыл руки, в нашей беседе наступила краткая пауза.
После того, как и следовало ожидать, произошел перелом, нейтральная почва была оставлена, и мой партнер двинулся в наступление осторожно акцентированным, будто невзначай предложенным вопросом:
— А вы не думаете, что ваша болезнь отчасти может вызываться также психикой?
Итак, ожидаемое, заранее предвиденное произошло. Объективные данные осмотра не отвечали полностью моим жалобам, налицо оказался подозрительный излишек восприимчивости, моя субъективная реакция на подагрические боли не соответствовала предусмотренной средней норме, и вот во мне признали невротика. Что ж, примем бой!
Так же осторожно и так же словно бы между прочим я пояснил, что не верю в болезни и недомогания, вызываемые «также психикой», что в моей собственной биологии и мифологии «психическое» является не каким-то побочным фактором рядом с физическим, а первичной силой и что, следовательно, я считаю любое наше состояние, любое чувство радости и печали, равно как и любую болезнь, любой несчастный случай и смерть психогенными, порожденными душой. Если у меня на пальцах вырастают подагрические шишки, то это моя душа, это высшее жизненное начало, «оно» во мне самовыражается в пластическом материале. Если душа болит, то она способна выражать это самыми различными способами, и что у одного принимает форму мочевой кислоты, готовя разрушение его «я», то у другого оказывает подобную же услугу, выступая в обличье алкоголизма, а у третьего уплотняется в кусочек свинца, внезапно пробивающего ему черепную коробку. При этом я согласился, что задача и возможности лечащего врача, как видно, в большинстве случаев должны поневоле ограничиваться установлением материальных, то есть вторичных изменений и борьбой с ними материальными же средствами.
Я и сейчас вполне допускал, что доктор от меня попросту откажется. Пусть он не скажет напрямик: «Ну и чушь же вы городите, уважаемый!», но, возможно, он с чуть излишне снисходительной улыбкой станет мне поддакивать, говорить банальности о влиянии настроений, особенно на артистическую душу, и помимо этих общих мест еще, того и гляди, вытащит на свет роковое словечко «фантазерство». Слово это пробный камень, чувствительнейшие весы для духовных величин, которые заурядный ученый спешит окрестить фантазиями. Он прибегает к этому удобному словечку всякий раз, когда надо измерить и описать жизненные явления, для которых и наличные материальные измерительные приборы слишком грубы, и желание и способности говорящего недостаточны. Естествоиспытатель ведь, как правило, мало что знает, в частности, он не знает, что именно для летучих, подвижных ценностей, которые он именует фантазиями, вне естественных наук существуют старые, очень тонкие методы измерения и выражения, что и Фома Аквинский[6] и Моцарт, каждый на своем языке, ничего другого и не делали, как с величайшей точностью взвешивали эти так называемые фантазии. Мог ли я ждать от курортного врача, будь он даже светилом в своей области, такой чуткости мысли? Но я поверил в него и не обманулся в своих ожиданиях. Меня поняли. Молодчина осознал, что в моем лице ему противостоит не чужая догматика, а некая игра, некое искусство, некая музыка, где нет и не может быть правоты и споров, а лишь ответное звучание или уж полное банкротство. И он не сплоховал, меня поняли и признали, признали, разумеется, не в качестве правого, каковым я не являюсь, да на что и не претендую, но ищущим, мыслящим, антиподом, коллегой с другого, очень отдаленного, но столь же полноправного факультета.
Ознакомительная версия.