Кино кончилось. Франсуа остался с приятелями: аптекарем и одним англичанином-плантатором, — чтобы поговорить о Женни. Он был необычайно горд знакомством с ней. Я же после пережитого потрясения пошла прямо домой. Чернокожая горничная похрапывала у порога моей спальни: я не люблю оставаться одна в полнолуние, когда кругом слишком светло, слишком бело… все искрится живым серебром… залив — трепетная гладь, без единой морщинки, чуть колышется, словно кто-то легонько раскачивает огромный таз с водой, москиты осаждают густую противомоскитную сетку… Я думала о Женни, о нашей жизни, об этой бурной экзотике, об улице Рен… Франсуа «это уж такая улица Рен», но абсент он научился пить не хуже коренного жителя колоний. Лилетте исполнилось уже тринадцать лет, надо увезти ее обратно в Европу: монахини в роли наставниц — это, конечно, очень мило, но все же колонии остаются колониями…
Вернувшись в Париж, я, к счастью, застала там Женни. Мы не виделись целых десять лет. Ей уже минуло двадцать семь, а мне — тридцать семь — боже мой! — тридцать семь лет! Женни увезла меня к себе чуть ли не силой. С вокзала я поехала в гостиницу, квартиры в Париже у меня, разумеется, не было, родители умерли, мне не хотелось никого беспокоить. Предстояло снять и обставить квартиру, приготовить все к приезду семьи, именно затем я и вернулась в Париж первая. В колониях мы не разбогатели.
Новая Женни смущала меня, в ее жизни, надо полагать, произошло немало перемен, я боялась, что мы будем друг другу в тягость. Но, услышав по телефону мой голос, Женни воскликнула: «Где ты?», тут же примчалась, заперла мои чемоданы, приказала своему шоферу погрузить их в машину, и похищение состоялось.
Женни занимала неподалеку от Трокадеро огромную квартиру или, вернее, три соединенные квартиры, две находились в одном доме, третья — в соседнем, и ее присоединили, пробив стену. В обширной квартире Женни все было внушительно, монументально. Большие комнаты казались еще просторнее оттого, что стояли полупустые, двери между ними были сняты и песочного цвета ковер тянулся через всю анфиладу комнат. Гостиные с громоздкими кожаными креслами, громадными люстрами, тяжелыми двойными занавесями напоминали салоны старинного респектабельного клуба. Но, миновав парадные гостиные, вы попадали в так называемый будуар — маленькую комнату, смежную со спальней Женни; их разделяла плотно обитая дверь. В будуаре стоял диван, такой удобный, что с него не хотелось вставать, легкие золоченые кресла и козетка — диванчик на двоих, выгнутый в форме французского «S», где собеседники сидят друг против друга. Сама расстановка мебели в будуаре располагала к задушевным беседам вдвоем, и не только вдвоем. По обе стороны окна висели картины Гойи, над диваном — несколько Ренуаров, а кое-где по стенам — рисунки Энгра.
Но по-настоящему «у себя» Женни была только в своей спальне, которая находилась в квартире соседнего дома; в нее попадали через плотно обитую дверь будуара, спустившись всего на две ступеньки. Вторая дверь комнаты вела в широкий коридор. Эту квартиру не уродовали ни стены с отвратительными деревянными панелями, выкрашенными коричневой масляной краской, ни лепные потолки, что «украшали» гостиные соседнего дома, построенного в начале века; в этом доме, более старом, стены были светлые, а спальню заливал зеленоватый, прозрачный, как вода, кристально чистый свет от занавесей, от ковра и деревьев, растущих под окнами. Солнечные лучи преломлялись в зеркалах, и радужные зайчики прыгали по стенам. Казалось, спальня — единственная комната во всей квартире, и Женни здесь не только спит, но и работает, и ест… Вся прелесть комнаты заключалась в том, что каждая вещь здесь в точности соответствовала своему назначению. В простенке между окнами — фаянсовый туалетный столик, как в самой роскошной парикмахерской, с множеством блестящих благоухающих вещиц; напротив — трехстворчатое зеркало, какое бывает у портних; у самого окна — массивный стол, служивший Женни письменным, а возле него, на вращающейся этажерке — точно в книжной лавке — книги. Бумаги Женни хранила в ящиках великолепного старинного секретера. Горностаевое одеяло с широкой низкой кровати свешивалось на пол. Когда не было гостей, мы ели вдвоем за круглым столиком перед белым мраморным камином (как здесь, должно быть, уютно зимой!). Кроме того, в комнате стояла кушетка и низенькие кресла в стиле Директории. На стенах висели фотографии не известных мне людей, а на тумбочке возле кровати стояла моя фотография, где я снята с совсем еще крошечной Лилеттой на руках. Единственное, что мне тут не нравилось, это обилие зеркал, — они следили за вами, подсматривали, подстерегали каждый ваш жест, каждый поворот вашего тела, ловили вас в профиль, со спины… К спальне примыкала ванная комната Женни, непристойно роскошная — такие бывают лишь в американских кинофильмах.
Постепенно я научилась ориентироваться в огромных апартаментах Женни. Я поняла, например, что в контору можно попасть, минуя бесконечные коридоры, просто надо выйти на лестничную площадку и позвонить в другую входную дверь. В конторе всем заправляла Мария, секретарь Женни. Та самая, уже знакомая мне Мария, которая когда-то училась в Театральной школе вместе с Женни, красивая блондинка с глазами навыкате и орлиным носом. Бросив сцену, — ей так и не удалось добиться успеха, — она поступила секретарем к Женни и сумела стать незаменимой. В ведении Марии находилось все: письма, которые Женни получала в несметном количестве, договоры, налоги, квартира, счета, журналисты, интервью, фотографы, отопление, автомобили. Мебель красного дерева, ковры, хрусталь, цветы, телефоны, звонки — таков был рабочий кабинет секретаря Женни. Две пишущие машинки с утра до вечера стучали в соседней комнате, заставленной шкафами и ящиками с картотекой. В приемной всегда толпился народ.
Я узнала, что в квартире две столовых, большая и малая, кухня, бельевая, помещение для прислуги… В день моего приезда мне показалось, что меня ведут куда-то на край света! Мы прошли длинный-длинный коридор, спустились на несколько ступенек, миновали комнату Женни и ее ванную, открыли еще какую-то дверь, прошли еще один коридор. Целое путешествие! Теперь я поняла, отчего Женни не боялась, что мы стесним друг друга… Мне отвели комнату для гостей, где стояли кровать, кресла, зеркальный шкаф, а рядом помещалась ванная. Женни распорядилась принести мне столько цветов, что их некуда было девать. Она осталась верна себе: в прежние времена, когда я посылала ее за ветчиной для нас двоих, она покупала целый килограмм и еще беспокоилась, хватит ли.
В тот первый вечер, когда я только что обосновалась у Женни, ей пришлось оставить меня одну. «В последний раз! С сегодняшнего дня без тебя — никуда!» — сказала она. Женни только что кончила сниматься в фильме, а к следующим съемкам приступят еще не скоро: ей необходимо было отдохнуть. Я подоспела как раз к междуцарствию — в самый удачный момент: Женни будет целиком в моем распоряжении.
Раймонда, та самая Раймонда, что когда-то служила у мадам Боргез, подала мне ужин в кровать. Она поседела и уже не носила передника. Подумать только, что они с Женни долго совещались, стараясь вспомнить мои любимые блюда! И Раймонда чуть ли не совала мне еду в рот, как выпавшему из гнезда птенцу. А я-то, возвращаясь в Париж, боялась одиночества! Прислуживая мне, Раймонда рассказывала последние новости о семье Боргез. Я слушала, уписывая за обе щеки пирог с луком, приготовленный по рецепту мадам Боргез, и наслаждалась тем, что кровать у меня без противомоскитной сетки, что в комнате стоят просто розы, гвоздики, незабудки, что ем я вишни, клубнику… Отец Женни вышел на пенсию, она купила родителям участок земли, прилегающий к их домику, и мосье Боргез сам начертил план нового дома, сам следил за его постройкой. К счастью, Женни оказалась хорошей дочерью. Может статься, дом еще когда-нибудь пригодится ей самой… Мадам Боргез, все такая же хлопотунья, взяла к себе двух ребятишек своей племянницы, да и Жан-Жан с женой часто приезжают к родителям. Жан-Жан бросил флот и перешел на штатскую службу. На мой вопрос, по-прежнему ли он красив, Раймонда ответила, что женатые не бывают такие красивые, как холостые. А жена у него, пожалуй, не совсем подходящая. Это она заставила его бросить флот, не захотела, видите ли, жить в Тулоне. Представляете, в таком прекрасном городе! Подавай ей Париж, этакой вертихвостке! Женни не выносит свою невестку, они никогда не встречаются.
Раймонда напоила меня липовым настоем с апельсиновым цветом и на прощанье сказала: «Мадемуазель Анна-Мария, хоть бы вы уговорили Женни выйти замуж. Останется она старой девой, разборчивость до добра не доведет». Я не могла не рассмеяться при мысли, что в чьем-то представлении «легендарная Женни Боргез» — старая дева! Убаюканная рассказами Раймонды, я заснула так, словно всю жизнь прожила в этой комнате.