— Чучело гуся не такая уж редкость, — заметил я. — Зачем вам в музее такой экспонат?
— Этот гусь из тех, гоготанье которых спасло римский Капитолий, — пояснил Знаток. — Бесчисленные гуси галдели и шипели до них и после них, но лишь эти догалделись до бессмертия.
В этом отделении музея больше не было ничего достопримечательного, если не считать попугая Робинзона Крузо, подлинного феникса, безногой райской птицы и великолепного павлина, предположительно того самого, в которого однажды вселялась душа Пифагора. Так что я перешел к следующей нише, стеллажи которой содержали набор самых разных диковинок, какими обычно изобилуют подобные заведения. Первым делом мое внимание среди прочего привлек какой-то необыкновенный колпак — похоже, не шерстяной, не коленкоровый и не полотняный.
— Это колпак чародея? — спросил я.
— Нет, — отвечал Знаток, — это всего лишь асбестовый головной убор доктора Франклина. Но вот этот, может статься, вам больше понравится. Это волшебная шапка Фортунатуса[15]. Может, примерите?
— Ни за что, — отвечал я, отстраняя ее. — Дни безудержных вожделений у меня давно позади. Я не желаю ничего, помимо заурядных даров Провиденья.
— Так, стало быть, — отозвался Знаток, — у вас не будет искушения потереть эту лампу?
С такими словами он снял с полки старинную медную лампу, некогда изукрашенную прелюбопытной резьбой, но позеленевшую настолько, что ярь почти съела узор.
— Тысячу лет назад, — сказал он, — джинн, покорный этой лампе, за одну ночь воздвигнул дворец для Аладдина. Но ему это и сейчас под силу; и тот, кто потрет Аладдинову лампу, волен пожелать себе дворец или коттедж.
— Коттедж я бы, пожалуй, и пожелал, — откликнулся я, — но основанье у него должно быть прочное и надежное, не мечтанья и не вымыслы. Мне стала желанна действительность и достоверность.
Мой провожатый показал мне затем магический жезл Просперо, разломанный на три части рукою своего могучего владельца. На той же полке лежало золотое кольцо древнего царя Гига: надень его — и станешь невидимкой. На другой стене ниши висело высокое зеркало в эбеновой раме, занавешенное багряным шелком, из-под которого сквозил серебряный блеск.
— Это колдовское зеркало Корнелиуса Агриппы[16], — сообщил Знаток. — Отодвиньте занавес, представьте себе любой человеческий образ, и он отразится в зеркале.
— Хватит с меня и собственного воображения, — возразил я. — Зачем мне его зеркальный повтор? И вообще эти ваши волшебные принадлежности мне поднадоели. Для тех, у кого открыты глаза и чей взгляд не застлан обыденностью, на свете так много великих чудес, что все обольщения древних волхвов кажутся тусклыми и затхлыми. Если у вас нет в запасе чего-нибудь взаправду любопытного, то незачем дальше и осматривать ваш музей.
— Ну что ж, быть может, — сказал Знаток, поджав губы, — вы все-таки соблаговолите взглянуть на кой-какие антикварные вещицы.
Он показал мне Железную Маску, насквозь проржавевшую; и сердце мое больно сжалось при виде этой жуткой личины, отделявшей человеческое существо от сочувствия себе подобных. И вовсе не столь ужасны были топор, обезглавивший короля Карла[17], кинжал, заколовший Генриха Наваррского, или стрела, пронзившая сердце Вильгельма Руфуса[18], — все это мне было показано. Многие предметы представлялись любопытными лишь потому, что ими некогда владели царственные особы. Так, здесь был овчинный тулуп Карла Великого, пышный парик Людовика Четырнадцатого, прялка Сарданапала и знаменитые штаны короля Стефана[19], стоившие ему короны. Сердце Марии Кровавой[20] с запечатленным на хилой плоти словом «Кале» хранилось в сосуде со спиртом; рядом стояла золотая шкатулка, куда супруга Густава-Адольфа[21] поместила сердце короля-воителя. Среди всевозможных царственных реликвий надо упомянуть также длинные волосатые уши царя Мидаса и тот кусок хлеба, который стал слитком золота от касанья руки этого злосчастного государя. И поскольку Елена Греческая была царицей, постольку упомянем, что я подержал в руках прядь ее золотых волос и чашу, изваянную в подражанье округлости ее дивной груди. Имелось еще покрывало, задушившее предсмертный стон Агамемнона, лира Нерона и фляга царя Петра, корона Семирамиды и скипетр Канута[22], некогда простертый над морем. Чтоб не казалось, будто я пренебрегаю отчизной, позвольте прибавить, что я удостоился созерцания черепа Короля Филиппа[23], знаменитого индейского вождя, чью отсеченную голову пуритане водрузили на шест.
— Покажите мне что-нибудь другое, — сказал я Знатоку. — Царственные особы живут столь искусственной жизнью, что обычному человеку не слишком любопытна память о них. Я лучше поглядел бы на соломенную шляпку малютки Нелл[24], чем на золотую царскую корону.
— Вон она, — сказал мой провожатый, взмахом трости указывая на упомянутую шляпку. — Однако ж вам нелегко угодить. А вот семимильные сапоги. Может, наденете?
— Нынешние железные дороги вывели их из употребления, — отвечал я, — а что до этих сапог из воловьей кожи, то в Роксбери[25], в коммуне наших трансценденталистов, я бы вам и не такие показал.
Затем мы осмотрели довольно небрежно составленную коллекцию мечей и прочего оружия разных эпох. Здесь был меч короля Артура Экскалибур, меч Сида Кампеадора[26] и меч Брута, заржавевший от крови Цезаря и его собственной, меч Жанны д’Арк, меч Горация[27], меч, которым Виргиний[28] зарубил дочь, и тот, который тиран Дионисий подвесил над головой Дамокла. Был здесь и кинжал, который Аррия[29] вонзила себе в грудь, чтобы изведать смерть прежде мужа. Затем мое внимание привлек кривой ятаган Саладина.
Не знаю уж, с какой стати, но почему-то палаш одного из наших милицейских генералов висел между пикой Дон-Кихота и тусклым клинком Гудибраса[30]. Горделивый трепет охватил меня при виде шлема Мильтиада и обломка копья, извлеченного из груди Эпаминонда[31]. Щит Ахиллеса я узнал по сходству с его изумительной копией во владении профессора Фельтона[32]. Особое любопытство в этом отделе музея вызвал у меня пистолет майора Питкэрна: ведь выстрел из него в Лексингтоне[33] начал революционную войну и семь долгих лет громом отдавался по всей стране. Лук Улисса, тетиву которого не натягивали многие сотни лет, стоял у стены рядом с колчаном Робина Гуда и ружьем Даниэля Буна[34].
— Будет с меня оружия, — сказал я наконец, — хотя я бы охотно взглянул на священный щит, упавший с небес во времена Нумы[35]. И конечно же, вам надо раздобыть шпагу, которую Вашингтон обнажил в Кембридже. Впрочем, ваша коллекция и без того заслуживает всяческого восхищения. Пойдемте же.
В следующей нише мы увидели золотое бедро Пифагора[36], наделенное столь возвышенным значением; и для пущей, хотя и странной, аналогии, до которых, как видно, был очень охоч Знаток, этот древний символ покоился на той же полке, что и деревянная нога Петера Стуйвесанта[37], прослывшая серебряной. Были здесь и очески Золотого Руна, и ветка с пожелтелой листвой как бы вяза, жухлой от мороза, — на самом же деле обломок ветви, которая открыла Энею доступ в царство Плутона. Золотое яблоко Аталанты и одно из яблок раздора были завернуты в золотой плат, который Рампсинит[38] принес из царства мертвых, и положены в золотую чашу Биаса[39] с надписью «Мудрейшему».
— А чаша как вам досталась? — спросил я у Знатока.
— Мне ее давным-давно подарили, — отвечал он, брезгливо сощурившись, — за то, что я научился презирать все на свете.
От меня не укрылось, что, хотя Знаток явно был человеком весьма и во всем сведущим, ему, похоже, претило возвышенное, благородное и утонченное. Помимо прихоти, в угоду которой он потратил столько времени, сил и денег на собирание своего музея, он казался мне самым черствым и холодным человеком, какого я только встречал.
— Презирать все на свете! — повторил я. — Это в лучшем случае премудрость всезнайки, убеждение человека, чья душа — его лучшая и богоданная часть — никогда не пробуждалась или же отмерла.
— Не думал я, что вы еще так молоды, — бросил Знаток. — Прожили бы с мое, понимали бы, что чаша Биаса попала в верные руки.
И, не вдаваясь в пререкания, мы проследовали к другим диковинкам. Я рассмотрел хрустальную туфельку Золушки и сравнил ее с сандалией Дианы и балетной обувью Фанни Эльслер[40], которая наглядно свидетельствовала о том, сколь развиты ее прославленные ноги. На той же полке стояли зеленые бархатные сапоги Томаса-Рифмача[41] и бронзовый туфель Эмпедокла, извергнутый из кратера Этны. Чарка Анакреона была уместно сопоставлена с одним из бокалов Тома Мура и волшебною чашей Цирцеи. Это были символы роскоши и отрады; однако ж рядом находился кубок, из коего Сократ испил цикуту, и та кружка, которую сэр Филипп Сидней[42] отвел от своих помертвелых губ, чтобы одарить глотком умирающего солдата. Затем обнаружился целый ворох курительных трубок, в том числе трубка сэра Уолтера Рэли[43], древнейшая в табачных анналах, доктора Парра, Чарльза Лэма[44] и первая трубка мира, выкуренная индейцем и колонистом. Среди различных музыкальных инструментов я заметил лиру Орфея и оные Гомера и Сафо, пресловутый свисток доктора Франклина, трубу Антони Ван Курлера[45] и флейту, на которой играл Голдсмит, блуждая по французскому захолустью.