Открыв обернутый в черную кожу том с железными застежками, я обнаружил, что это чародейная книга Корнелиуса Агриппы: она была тем любопытней, что между страницами ее находилось множество засушенных цветов, древних и новых. Имелась там роза с брачного ложа Евы и все те алые и белые розы, которые сорвали в цветниках Темпла приверженцы Йорков и Ланкастеров. Была и Алловейская Дикая Роза Халлека[66]. У Купера[67] взяли Чувствительный Побег, у Вордсворта — Шиповник-Эглантин, у Бернса — Горную Маргаритку, у Кирка Уайта — Вифлеемскую Звездочку, у Лонгфелло — Веточку Укропа в желтых соцветьях. Джеймс Рассел Лоуэлл[68] подарил Цветок Раздавленный, но все еще благоуханный и отраженный в водах Рейна. Саути — ветвь Остролиста. Одним из самых красивых экспонатов был Зверобой Лазоревый, который сорвал и сберег для вечности Брайант[69]. От Джонса Вери[70] — поэта, чей голос у нас едва слышен, уж очень глубок, — были Анемон и Аксамит.
Закрывая чародейный том Корнелиуса Агриппы, я обронил старое, заплесневелое письмо: оказалось, это послание Летучего Голландца своей жене. Я не мог дольше рассматривать книги, ибо день шел на убыль, а любопытного в музее было еще много. Судите сами — упомяну лишь некоторые из экспонатов. Огромный череп Полифема легко было узнать по зияющей щербине во лбу, откуда некогда сверкал единственный глаз исполина. В бочке Диогена легко поместился котел Медеи, а в нем находилась склянка с притираниями Психеи. Ящик Пандоры без крышки стоял рядом: в нем не было ничего, кроме небрежно брошенного туда пояса Венеры. Пук березовых розог, которыми пользовалась учительница Шенстона[71], был стянут подвязкой графини Солсбери[72]. Я уж и не знал, что ценнее — то ли яйцо птицы Рокк, величиной с добрую бочку, то ли скорлупа обычного яйца, которое Колумб поставил торчком. Наверно, самым хрупким предметом во всем музее была колесница Королевы Маб[73], упрятанная под стеклянный колпак от ухватистых посетителей.
Несколько полок занимали энтомологические экспонаты. Не питая особого интереса к этой области знаний, я обратил внимание лишь на Кузнечика Анакреона и на Шмеля, которого презентовал Знатоку Ральф Уолдо Эмерсон.
В той части зала, куда мы пришли, с потолка до полу ниспадал занавес, изобилующий пышными, глубокими и волнистыми складками — я таких в жизни не видывал. Без всяких сомнений, за этой великолепной, хотя слишком темной и чинной, пеленой таились сокровища еще удивительнее виденных мною. Но когда я попробовал найти край занавеса и отвести его, он оказался живописным обманом.
— Не смущайтесь, — сказал Знаток, — этот занавес обманул самого Зевксиса[74]. Перед вами знаменитая картина Паргасия.
Занавес был первой картиной в целом ряду других, не менее бесподобных творений живописцев древних времен. Здесь висела знаменитая «Виноградная гроздь» Зевксиса, изображенная так восхитительно, что казалось, будто налитые ягоды вот-вот брызнут соком. Зато «Портрет старухи» его же прославленной кисти, якобы такой потешный, что автор лопнул от смеха, глядя на него, меня не особенно рассмешил. Видно, современные лицевые мышцы нечувствительны к древнему юмору. Здесь же была и «Лошадь» работы Апеллеса, которую живые кони когда-то приветствовали ржанием, и его первый портрет Александра Великого, и последнее, незаконченное изображение спящей Венеры. Чтобы воздать должное всем этим созданиям живописи, равно как и картинам Паргасия, Тиманта, Полигнота, Аполлодора, Павсия и Памфила, требовалось куда больше времени и внимания, чем я мог им уделить. Поэтому не стану описывать их, критиковать или же пытаться разрешить спор о превосходстве древнего и нового искусства.
По той же причине бегло миную образчики античной скульптуры, которые сей неутомимый и удачливый Знаток откопал из праха сгинувших царств. Здесь была Этионова кедровая статуя Эскулапа, весьма попорченная, и Алконова чугунная статуя Геракла, донельзя оборжавелая. Была еще статуя Победы высотой в шесть футов, которую Фидиев Юпитер Олимпиец, как известно, держал на ладони. Был здесь указательный палец Колосса Родосского — в семь футов длиною.
Была Фидиева Венера Урания и другие образы мужской и женской красоты или величия, созданные скульпторами, которые, по-видимому, никогда не унижали душу зрелищем форм менее превосходных, чем формы небожителей или богоравных смертных. Но глубокая простота этих великих творений была несродни моему сознанию, столь возбужденному и растревоженному различными объектами, недавно явленными ему. Поэтому я отвернулся, едва взглянув на них, и решил, когда представится случай, поразмыслить особо над каждой статуей и картиной, покуда до глубины души не проникнусь их совершенством. В этом отделении я опять заметил склонность к причудливым сочетаниям и насмешливым аналогиям, которая, похоже, многое подсказывала в расположении экспонатов музея. Так, деревянная статуя, всем известный троянский Палладий, близко соседствовала с деревянной головой генерала Джексона[75], несколько лет назад украденной с бака фрегата «Конституция».
Мы наконец обошли необъятный зал и снова оказались у дверей. Несколько утомленный осмотром такой уймы новоявленных и стародавних диковинок, я опустился на кушетку Купера, а Знаток небрежно плюхнулся в кресло Рабле. Взглянув на противоположную стену, я с изумлением заметил, что по панели промелькнула мужская тень, зыблясь, будто от дверного или оконного сквозняка. Но не было видно фигуры, которая эту тень отбрасывала; да если б фигура и обнаружилась, все равно не было солнца, чтобы она обрисовалась на стене.
— Это тень Петера Шлемиля[76], — сообщил Знаток, — один из самых ценных экспонатов моего собранья.
— По-моему, ее хорошо бы поставить на входе в такой музей, — сказал я, — хотя у вас здесь и без того стоит довольно странный служитель, вполне под стать многим моим сегодняшним впечатлениям. Кстати, кто он?
С этими словами я повнимательней присмотрелся к потертому обличью служителя, впустившего меня; он по-прежнему сидел на скамье с тем же беспокойным видом, в смутной, растерянной, вопросительной тревоге, которую я заметил еще тогда. Между тем он тоскливо глянул на нас и, привстав, обратился ко мне.
— Умоляю вас, любезный сэр, — сказал он сипло и уныло, — сжальтесь над самым злополучным человеком на свете. Ради всего святого ответьте мне на один вопрос! Этот город Бостон?
— Теперь-то вы его, конечно, узнали, — сказал Знаток. — Это Питер Рагг[77], Заблудший Человек. Я случайно встретил его на днях — он так и не нашел пути в Бостон, вот я ему и помог. А деваться ему теперь некуда, и я взял его в услужение швейцаром. Он слегка не в себе, но в общем человек надежный и положительный.
— A-а… позвольте спросить, — рискнул я, — кому я обязан нынешним приятным времяпрепровождением?
Прежде чем ответить, Знаток положил руку на старинный дротик или копьецо, ржавое стальное острие которого было так затуплено, будто наткнулось на непробиваемый щит или нагрудник.
— Имя мое небезызвестно в мире дольше, чем чье бы то ни было, — отвечал он. — Однако же многие сомневаются в моем существовании, — быть может, и вы завтра усомнитесь. Дротик, что я держу в руке, был некогда жестоким оружием самой Смерти и отлично прослужил ей целых четыре тысячелетия. Но, ударившись в мою грудь, он, как видите, затупился.
Он проговорил это со спокойной и холодной учтивостью, какую соблюдал во все время нашего общения. Мне, правда, казалось, что в голосе его сквозила неуловимая горечь, будто он недоступен людскому сочувствию и обречен участи, среди людей небывалой, отделяющей его от всех остальных. И одним из ужаснейших последствий этой участи было то, что обреченный более не видел в ней несчастья, а под конец принял ее как величайшее благо, выпавшее ему.
— Ты — Вечный Жид! — воскликнул я.
Знаток поклонился с полнейшим безразличием: за несчетные века он притерпелся к своей судьбе и почти утратил ощущение ее необычности, так что едва ли сознавал, какое изумление и трепет она вызывает у тех, кому дарована смерть.
— Поистине ужасающая участь! — молвил я с неодолимым чувством и с искренностью, впоследствии для меня самого удивительной. — Однако же, быть может, горний дух еще не совсем угас под гнетом уродливой, оледенелой громады земной жизни. Быть может, дыханье Небес еще воспламенит сокровенную искру. Быть может, тебе еще будет дозволено умереть, прежде чем ты потеряешь жизнь вечную. Обещаю молиться о такой развязке. Прощай.
— Напрасны будут ваши молитвы, — отвечал он, усмехаясь с холодным торжеством. — Моя судьба крепко-накрепко связана с земной действительностью. Вольно вам обольщаться видениями и привидениями грядущего царства; а мне да останется то, что я могу видеть, осязать и понимать, и большего я не прошу.