— Здесь, Минна, ты в безопасности, дрожи сколько угодно.
— Мы уже одолели треть пути до вершины нашего Ледяного колпака, — сказала девушка, взглянув на пик Боннэ-де-Глас и называя его именем, известным всем норвежцам. — Я все еще не верю этому.
Минна смолкла, пытаясь восстановить дыхание. Улыбнулась Серафитусу. Тот, не отвечая, продолжал удерживать девушку, прислушиваясь к звонкому биению ее сердца, тревожному, как у пойманной птахи.
— Оно часто бьется так, даже когда я не двигаюсь, — сказала Минна.
Серафитус кивнул головой без какой-либо снисходительности или холодности. Хотя изящество сделало этот жест почти нежным, в нем не было и намека на возражение, которое у женщины обернулось бы обольстительным кокетством. Серафитус неожиданно обнял девушку. Минна приняла ласку за ответ на свои мысли и продолжала неотрывно смотреть на своего спутника. Серафитус поднял голову, отбросив со лба почти нетерпеливым жестом жесткие золотые кольца шевелюры, и тут заметил выражение счастья в глазах девушки.
— Да, Минна, — отеческий тон был особенно очарователен у совсем юного создания. — Смотри на меня, не опускай глаза.
— Почему?
— Хочешь узнать? Попытайся.
Минна бросила взгляд под ноги и неожиданно вскрикнула, подобно ребенку, столкнувшемуся с тигром. Ужасное ощущение бездны овладело ею, для этого вполне хватило одного взгляда. Фьорд не желал отдавать свою добычу, его гулкий глас оглушал, забивал уши, казалось, фьорд хотел наверняка разделаться с Минной, вставая между ней и жизнью. По всему телу Минны, от волос до пяток, пробежала дрожь; вначале ледяная, она тут же сменилась невыносимым жаром, наполнила им нервы, забилась в венах, прострелила разрядами, подобно электрическому скату, конечности. Не в силах сопротивляться, Минна чувствовала, как непонятная сила притягивает ее к подножью площадки, где ей уже виделось некое чудовище, тянувшее к ней свое жало, магнетические очи монстра очаровывали Минну, казалось, разверстая пасть вот-вот разорвет свою жертву.
— Я умираю, дорогой Серафитус, лишь одного тебя я любила, — Минна машинально сделала шаг к бездне.
Серафитус нежно подул ей в лоб и в глаза. И вдруг, как у путника, ободренного купанием, у Минны остались лишь воспоминания о невыносимых страданиях, снятых этим ласковым дыханием, мгновенно охватившим все ее тело и утопившим ее в бальзамических ароматах.
— Да кто же ты? — произнесла она с чувством какого-то восторженного ужаса. — Впрочем, я знаю — ты моя жизнь. Как можешь ты смотреть в эту бездну, не падая в нее? — повторила она через несколько мгновений.
Серафитус оставил прижавшуюся к скале Минну и, словно тень, подошел к краю площадки, вперил свой взор в глубь фьорда, как бы бросая вызов его зияющим глубинам, — неподвижный, бледный и невозмутимый, как мраморная статуя: бездна над бездной.
— Серафитус, если ты любишь меня, вернись! — вскрикнула девушка. — Рискуя собой, ты снова заставляешь меня страдать. Кто же ты, если в столь юном возрасте обладаешь такой сверхчеловеческой силой? — спрашивала она, снова оказавшись в его руках.
— Но ведь и ты, — ответил Серафитус, — без страха разглядываешь куда более необъятные пространства.
И, подняв палец, это странное существо указало Минне на голубой ореол, нарисованный облаками: в самом деле, над ними оставалось чистое пространство, в котором в силу еще не объясненных атмосферных законов звезды были видны даже днем.
— Ничего общего! — с улыбкой возразила Минна.
— Ты права, — отозвался Серафитус, — мы рождены, чтобы стремиться в небо. Родина, как лицо матери, никогда не пугает дитя.
Голос Серафитуса отозвался в глубине души ставшей вдруг безмолвной спутницы.
— Пошли! — снова позвал он.
И они опять помчались по узким тропкам вдоль горы, проглатывая пространство, перелетая с одной высоты на другую, с гребня на гребень, со скоростью арабского скакуна — птицы пустыни. В несколько мгновений они добрались до пестрого ковра из трав и цветов, на который еще никому не доводилось ступать.
— Какой красивый «солер»! — воскликнула Минна, назвав луг его подлинным именем. — Но откуда он здесь, на такой высоте?
— Действительно, здесь заканчивается растительность норвежской флоры, — сказал Серафитус. — Если и встречаются кое-какие травы и цветы, то только потому, что эта скала защищает их от полярного холода. Минна, — сказал он, срывая цветок, — возьми это единственное в своем роде, нежное, еще неведомое человеку создание, спрячь его на груди и сохрани на память о единственном в твоей жизни рассвете на горном «солере»! Ведь у тебя больше не будет проводника, способного привести тебя сюда.
Он протянул ей необычное растение, которое его орлиный взгляд высмотрел среди бесстебельной смолевки и камнеломки, — настоящее чудо, распустившееся под дыханием ангелов. С детской поспешностью Минна схватила прозрачно-зеленый с изумрудным блеском пучок из маленьких листиков, свернутых в рожок, в глубине они были светло-коричневыми, но постепенно, от оттенка к оттенку, кончики листочков с необыкновенно изящным резным узором становились зелеными. Листочки были так сжаты, что казались слившимися друг с другом, вместе они составляли пучок красивых розеток. То там, то здесь на этом ковре вспыхивали белые звезды, окаймленные золотой ниточкой, из розеток выступали пурпурные тычинки без пестика. И наконец, нестойкий и дикий аромат, в котором смешивались запахи роз и апельсинов, придавал нечто божественное загадочному цветку. Серафитус меланхолично разглядывал его, словно необычный аромат пробуждал в нем печальные, лишь одному ему понятные мысли! Минне же это невиданное явление казалось капризом природы, которой захотелось ради собственного удовольствия придать некоторым драгоценным камням свежесть, нежность и запах растений.
— Но почему же единственный? Второго такого никогда не будет? — обратилась девушка к Серафитусу.
Тот покраснел и резко изменил тему разговора.
— Давай сядем, повернись, посмотри! На этой высоте тебе уже не страшно, не так ли? Пропасти слишком глубоки, ты не ощущаешь их глубину; они слились в одно целое с морем, чередой облаков и красками неба; у льдов фьорда весьма красивый бирюзовый оттенок; сосновые леса кажутся тебе лишь тонкими темно-бурыми линиями; отсюда пропасти должны выглядеть именно так.
Серафитус говорил с упоением, сопровождая речь жестами, свойственными лишь тем, кто побывал на высочайших вершинах мира. Проявляется это непроизвольно: ведь там, в горах, даже самоуверенный мэтр поневоле видит в проводнике брата, чувство превосходства возвращается к нему лишь по мере спуска в долины, туда, где живут люди. Серафитус опустился на колени, чтобы отвязать лыжи Минны. Та даже не заметила этого: она была восхищена впечатляющей панорамой Норвегии, чьи уходящие вдаль горы можно было охватить одним взглядом, взволнована неизменной торжественностью этих холодных вершин, которую невозможно выразить словами.
— Лишь нечеловеческая сила могла привести нас сюда, — заметила Минна, сжав руки, — мне кажется, что я грежу.
— Вам видится сверхъестественным то, что вы не в состоянии объяснить, — отозвался Серафитус.
— Во всех твоих ответах удивительная глубина. Рядом с тобой мне все становится понятным. О, как я свободна!
— Ты уже без лыж, вот и все.
— Ах, как бы мне хотелось снять с тебя лыжи и целовать твои ноги.
— Прибереги эти слова для Вильфрида, — ласково ответил Серафитус.
— Для Вильфрида! — повторила Минна с гневом, который утих, лишь только она взглянула на своего спутника. — Ты-то никогда не теряешь самообладания! — Она попыталась, но безуспешно, взять его руку. — Ты во всем безнадежно безупречен.
— А потому ты заключила, что я ко всему равнодушен.
Взгляд Серафитуса привел Минну в ужас: казалось, он читает ее мысли.
— Ты убеждаешь меня, что мы понимаем друг друга, — в голосе ее звучала признательность любящей женщины.
Серафитус слегка покачал головой, бросив на девушку грустный и мягкий взгляд.
— Ты, кому все ведомо, — вновь заговорила Минна, — скажи мне, почему робость, которую я испытывала рядом с тобой там, внизу, растаяла здесь, наверху? Почему я впервые решилась посмотреть тебе в лицо, ведь там я едва осмеливалась украдкой взглянуть на тебя!
— Возможно, здесь мы расстались с земной суетой, — ответил он, расстегивая меховую куртку.
— Никогда еще ты не был так прекрасен, — заметила Минна, расположившись на мшистом камне и целиком предаваясь созерцанию того, кто привел ее на этот, казалось, неприступный пик.
И в самом деле, никогда раньше Серафитус так не светился, а именно этим словом можно было охарактеризовать живость его лица, саму его суть. Не происходила ли его красота от ослепительной белизны, которую придают коже чистый воздух гор и зеркало снегов? А может, от внутреннего движения, возбуждающего плоть в момент, когда она отдыхает после долгого волнения? Или все дело было в контрасте между золотым светом, исходящим от солнца, и мраком туч, через которые прошла эта красивая пара? Возможно, к этому следовало бы еще добавить эффект одного из самых прекрасных явлений человеческой натуры. Если бы какой-нибудь проворный физиономист исследовал Серафитуса, казавшегося в тот миг — с гордостью на челе и блеском в глазах — семнадцатилетним юношей, если бы он попытался разглядеть суть этой цветущей жизни под самыми белыми одеждами, в которые когда-либо север обряжал своих детей, то мог бы вполне поверить в существование некоего фосфорического флюида из нервов, светившихся, казалось, под кожей, или в постоянное присутствие какого-то внутреннего света, расцветившего Серафитуса, подобно лучам в бокале из белоснежного алебастра. Когда Серафитус снял перчатки, чтобы отвязать лыжи Минны, руки его могли показаться нежными и утонченными, чувствовалось, однако, что в них скрывалась сила, не уступающая той, что Создатель вложил в прозрачные клешни краба.