— Ты никогда не полюбишь меня, я слишком несовершенна, ты презираешь меня, — сказала девушка.
— Минна, фиалка, спрятавшаяся у подножия дуба, печалится: «Солнце не любит меня, оно не приходит ко мне». Солнце же знает: «Если бы я осветило ее, бедный цветок погиб бы!» Друг цветка, оно пропускает свои лучи через листву дубов и тем самым ослабляет их, раскрашивает чашечку своего любимого цветка. Мои же покровы недостаточны, боюсь, что ты станешь еще пристальнее вглядываться в меня: а если разглядишь, то будешь потрясена. Послушай, меня не привлекают плоды земли, я слишком хорошо понял суть ваших радостей; подобно распущенным императорам безбожного Рима, я проникся отвращением ко всему, ведь мне дан дар провидца. Покинь меня, — грустно закончил Серафитус.
Затем он уселся на один из выступов скалы, низко опустив голову на грудь.
— Почему ты лишаешь меня надежды? — упрекнула его Минна.
— Уходи! — вскричал Серафитус. — Я не могу дать тебе то, чего ты ждешь от меня. Твоя любовь слишком груба для меня. Почему ты не любишь Вильфрида? Он ведь мужчина, испытанный страстями, он сумеет сжать тебя в своих крепких объятиях, он заставит тебя почувствовать большую и сильную руку. У него прекрасные черные волосы, очи, полные человеческих мыслей, сердце, извергающее потоки лавы в словах, слетающих с его уст. Он измучит тебя ласками. Он будет твоим возлюбленным, твоим супругом. Вильфрид предназначен тебе.
Минна безутешно рыдала.
— Разве ты посмеешь сказать, что не любишь его? — спросил Серафитус голосом, отозвавшимся острой болью в ее сердце.
— Пощады, пощады, мой Серафитус!
— Люби его, бедное дитя земли, тебе не оторваться от нее. Ты связана с ней своей судьбой, — заявил неумолимый Серафитус, подхватив Минну и увлекая ее к самой кромке «солера», откуда открывался такой простор, что взволнованная девушка вполне могла подумать, будто парит над миром. — Мне нужен был спутник, чтобы отправиться в царство света, но я захотел сначала показать тебе этот кусок грязи, и я вижу, что ты все еще привязана к ней. Прощай. Оставайся в этой топи, живи чувствами, подчиняйся своей природе, бледней с бледными мужчинами, красней с женщинами, играй с детьми, молись с виновными, вздымай очи к небу в скорби; трепещи, надейся, дрожи; у тебя будет спутник, ты сможешь еще смеяться и плакать, давать и получать. Я подобен изгнаннику вдали от небес и чудовищу — вдали от земли. Сердце мое не трепещет более; я живу лишь собой и для себя. Я чувствую разумом, дышу челом, вижу мыслью, умираю от нетерпения и желаний. Никто здесь, внизу, не в силах исполнить мои желания, успокоить мое нетерпение, я разучился плакать. Я — одинок. Я смиряюсь и жду.
Серафитус посмотрел на возвышение, покрытое цветами, где он усадил Минну, затем молча повернулся в сторону мерцающих гор, чьи вершины были покрыты плотными тучами, к которым он и обратил свои мысли.
— Слышишь этот замечательный концерт, Минна? — снова заговорил он голосом горлицы, орел уже вволю накричался. — Не правда ли, похоже на музыку эоловых арф, которые ваши поэты помещают в глубь лесов и гор? Различаешь ли ты эти неясные фигуры, идущие по облакам? Замечаешь ли крылатые ноги тех, кто готовит небесные декорации? Эти мелочи освежают душу; по мановению неба вскоре опадут весенние цветы, с полюса уже отправился луч. Бежим, пора.
В одно мгновение они прикрепили лыжи и спустились с Фалберга по быстрым склонам, связывавшим гору с долинами Зига. Какой-то чудесный разум вел их при спуске, точнее, полете. Когда встречалась впадина, покрытая снегом, Серафитус подхватывал Минну и устремлялся быстро вперед, как легкая птица по хрупкому насту, покрывавшему бездну. Часто, подталкивая спутницу, он слегка отклонялся, чтобы избежать пропасти, дерена, выступа скалы, которые различал, казалось, под снегом, как некоторые моряки, привыкшие к Океану, догадываются о рифах по цвету, шуму, положению вод. Когда они достигли дорог Зигдальхена и смогли наконец двигаться прямиком, почти без опаски, ко льдам Стромфьорда, Серафитус остановил Минну:
— Тебе уже не хочется разговаривать со мной?
— Я опасалась, — вежливо ответила девушка, — нарушить ваши размышления.
— Поторопимся, дорогуша, приближается вечер.
Минна вздрогнула, услышав, скажем так, новый голос своего проводника: голос чистый, словно девичий, рассеявший фантастические лучи грез, сквозь которые она до сих пор продвигалась. Серафитус начал терять свою мужскую силу, его взор не излучал больше необычайный поток разума. Вскоре эти два прелестных существа ринулись к фьорду, добрались до снежной равнины, лежавшей между побережьем залива и первым рядом домов Жарвиса; подгоняемые сумерками, они устремились вперед к дому священника, поднимаясь по склону горы, как если бы преодолевали ступени гигантской лестницы.
— Мой отец беспокоится, должно быть, — сказала Минна.
— Нет, — заверил ее Серафитус.
В этот момент они были уже перед скромным жилищем, где господин Беккер, пастор Жарвиса, читал, поджидая дочь к ужину.
— Дорогой господин Беккер, — сказал Серафитус, — возвращаю вам Минну, живую и здоровую.
— Спасибо, мадемуазель, — ответил старик, положив очки на книгу. — Вы, должно быть, устали.
— Вовсе нет, — ответила Минна, почувствовавшая в этот момент на лице освежающее дуновение своего спутника[1].
— Минна, не придете ли послезавтра вечером ко мне на чай?
— Охотно, мой милый.
— Господин Беккер, вы приведете ее ко мне?
— Да, мадемуазель.
Серафитус кокетливо склонил голову, прощаясь со стариком. За несколько мгновений он добрался до двора «шведского замка». Восьмидесятилетний слуга с лампой в руках появился под громадным навесом. С женской грациозностью Серафитус избавился от лыж и устремился в салон замка, рухнул там на большой диван, покрытый мехами, и растянулся на нем.
— Что пожелаете? — спросил старик, зажигая невероятно длинные свечи, которыми пользуются в Норвегии.
— Ничего, Давид, я слишком устала.
Серафитус расстегнул куртку из куньего меха, закутался в нее и заснул. Какое-то время старый слуга с нежностью смотрел на это странное существо. Даже ученые затруднились бы определить его пол. Наблюдая за тем, как он спал в своих обычных одеяниях, которые можно было принять и за женскую, и за мужскую накидку[2], как было не оценить миниатюрность девичьих ног, небрежно свисавших с дивана, изящество, с которым природа соединила их с телом; напротив, лоб, профиль головы были, казалось, наивысшим выражением человеческой силы.
— Она страдает и не хочет признаться мне в этом, — подумал старик. — Она умирает, как цветок, пораженный слишком ярким солнечным лучом.
И старик зарыдал.
Вечером Давид вошел в салон.
— Знаю, кого вы хотите мне объявить, — сонным голосом сказала ему Серафита. — Вильфрид может войти.
Услышав эти слова, в салон быстро вошел мужчина, приблизился и сел рядом с ней.
— Дорогая Серафита, вам нездоровится? Вы бледнее, чем обычно.
Откинув волосы назад, она медленно повернулась к нему: красивая женщина, которую злая мигрень лишила сил даже жаловаться.
— Я совершила безумный поступок: прошла с Минной фьорд, мы поднялись на Фалберг.
— Вы что, хотели погибнуть? — В вопросе сквозил испуг любовника.
— Не бойтесь, мой добрый Вильфрид, я оберегала вашу Минну.
Вильфрид хлопнул по столу, вскочил, сделал несколько шагов к двери, издав горестное восклицание, затем вернулся и хотел было протестовать.
— Но зачем же столько шума, если вы считаете, что мне нездоровится? — сказала Серафита.
— Извините, пощадите! — взмолился он, опускаясь на колени. — Говорите со мной неласково, потребуйте от меня все, что вам подскажет самая жестокая женская фантазия, но не сомневайтесь в моей любви. Вы используете Минну как топор и наносите мне ею чудовищные удары. Пощадите!
— Но к чему, друг мой, столько бесполезных слов? — отозвалась Серафита и взглянула на Вильфрида так ласково, что ему почудилось, будто из глаз ее исходит поток света, вибрирующий, как замирающие звуки полной нежности итальянской песни.
— Ах! От страха не умирают, — сказал он.
— Вам плохо? — Голос ее действовал на сердце этого человека как самый магнетический взгляд. — Чем я могу помочь вам?
— Любите меня, как я вас.
— Бедняжка Минна!
— Я никогда не ищу ссоры! — вскричал Вильфрид.
— Да, настроение у вас убийственное, — улыбнулась Серафита. — Правильно ли я произношу эти слова? Похоже на тех парижанок, о чьих любовных утехах вы мне рассказывали?
Вильфрид сел, скрестил руки и мрачно посмотрел на Серафиту.
— Я прощаю вас, — сказал он, — вы не ведаете, что творите.
— О, — отозвалась она, — начиная с Евы женщина сознательно творит добро и зло.
— Согласен.
— Я уверена в этом, Вильфрид. Нашим совершенством мы обязаны женскому инстинкту. To, что вы, мужчины, узнаете, мы чувствуем.