Не мог ли я пасть так же низко? Какое ручательство в своей собственной правоте и целомудрии я могу представить Богу и людям?
Но когда это облако рассеялось, когда небесные звезды осветили лестницу Иакова, которую видит почтя каждый человек, убитый горем, и с восторгом взбирается на нее, чтобы спастись от земных чудовищ, тогда и покинул область софизмов и загадок. Я поднялся в область истины, где зло является относительным и где его имя ничего не значит. Мы все там будем исправленные временем, раскаянием и испытанием; но не все могут в этой жизни вознестись туда духовно. Царство Божие, я называю так просветленное чувство, воспринимающее всю грандиозность прекрасного, вечного и неизменного, не может открыться для материалиста, который презирает понятие о добре и зле. Человек не постигает абсолютного блага, и потому он унижается, едва только начинает искать его вне области относительного совершенства, доступного ему. Не надо нравственного падения, вредной лихорадки, низкого неудовлетворения между полетом души и ее таинственной великой целью!
Но я был чист, и во время моего восторга мои губы шептали эти земные слова. То зло, которое мне сделали, я не мог и никогда не буду в состоянии сделать другим. И действительно, если бы какие-нибудь волшебные гении ночью принесли мне Ванину, которая была в сто раз красивее и моложе моей жены, то никогда бы мои объятия не коснулись ее, и я даже мысленно не посягнул бы на жену Тонино в двадцать пять лет, так же как и в пятьдесят! Я оглядывался на свое полное страстей и сил прошлое и не находил в нем ни одного бесчестного поступка. Я знаю, что не было ни минуты, которая заставила бы меня покраснеть за то, что животное чувство восторжествовало над чистотой души.
Я был просто честный человек! Конечно, этим нечего было гордиться, но было чем утешиться, ощущая в себе силу терпения и чистой радости. Те несчастные, которые старались унизить меня, предприняли невозможное! Я был судьей для них так же, как и для самого себя. Они отняли у меня покой, мое счастье, мою веру в них и все то, что служило основанием моей новой жизни. Им оставалось только убить меня. Ну что же? Почему же нет? Отделаться от меня и Ванины было бы вполне логично. Но отнять частицу моего нравственного превосходства, чтобы хвалиться этим одному перед другим, вот чего они не могли сделать! Тонино уходил, когда я вернулся. Он по обыкновению ласково и нежно простился со мной.
— Но отчего же ты, — сказала ему Фелиция, — не поцелуешь своего отца?
Он назвал меня отцом и поцеловал. Я вспомнил легенду о поцелуе Иуды и позволил Тонино обнять меня.
На другой день я ушел под предлогом новых наблюдений над течением тающего внизу снега и отправился подумать и отдохнуть в поляну «Киль». Я чувствовал усталость, как будто бы совершил кругосветное путешествие. Вчерашнее мое возбуждение было слишком ненормально, чтобы долго продолжаться, и потому, должен был платить дань природе. У меня сделались приступы сильнейшей лихорадки, горькой тоски, бессильной злобы и желания все сокрушить. Я был раздражен и впал в уныние. В таком состоянии я провел двое суток, на третий день я успокоился и мог спать. Надо было как можно скорее принять какое-нибудь решение. Два раза Фелиция, обеспокоенная моим отсутствием, взбиралась в мой шалаш, но, видя, как она подходила, я скрывался от нее, чтобы избавиться от томления, которое находило на меня в ее присутствии. Я не хотел мстить ей, вредя ее здоровью и жизни, а также возбуждать в ней угрызения совести и боязнь. Это казалось мне недостойным человека. Я решил заранее обдумать мое поведение. Прежде чем располагать будущим моей жены, а также и моим, мне следовало узнать все подробности нашего положения, дать себе отчет в правд; и тогда без смущения и безошибочно произнести приговор. Допрашивая Фелицию, я не мог бы добиться истины; она умела лгать, я более уже не сомневался в этом. Если бы даже мне и удалось вырвать у нее точное признание всех поступков, то все равно я не мог бы узнать от нее их причину. Я убедился, что в ней недоставало логики, и не удивился, что в ней также оказался недостаток совести.
Если бы я подвергнул допросу ее соучастника, то этим дал бы повод к самому глупейшему роману и низ кой и смешной драме. Я скорее решался выносить оскорбление его ласк, чем нравственно вверяться этому негодяю. Чем более унижался он передо мной, тем менее мог унизить меня.
Итак, я возвратился в Диаблерет, решив ничего не предпринимать до того дня, пока не узнаю всех подробностей этой измены.
Они, по всей вероятности, теперь не вели переписки, но раньше должны были делать это. Вдруг я вспомнил, что незадолго до нашей свадьбы Фелиция передала мне небольшой сверток бумаги, тщательно запечатанный и заставила меня поклясться нашим взаимным доверием, что я открою его только в том случае, если она умрет раньше, чем я. Подумав, что это ее завещание и решив никогда не пользоваться им, я без всякого внимания спрятал его куда-то в ящик письменного стола. Иногда мне приходило в голову, что это могла быть исповедь о ее первом заблуждении, но, дав слово теперь не читать этого, я рассчитывал и в будущем не касаться ее ошибки, уничтоженной моей любовью.
Теперь я мысленно допускал другие предположения. Женщины подобного характера чувствуют потребность к страстным излияниям, которыми они поощряют свои ошибки или поэтизируют свои пороки. В этих тайниках я мог найти объяснение моим подозрениям. Я клялся Фелиции моим доверием, но оно более не существовало, его попирали ногами. Эти бумаги принадлежали мне, и без всяких угрызений совести я разломал печать. То была краткая, но красноречивая переписка Тонино с Фелицией после отъезда его в Италию, за год до нашей свадьбы.
Я перевел с итальянского.
От Фелиции.
«Да, я люблю его. Я чувствую к нему любовь, вернее, даже обожание. Узнай же, если тебе непременно хотелось знать это! Я вижу, что ты не оставишь меня в покое, пока я не скажу тебе правды. Что ты можешь ответить мне? Ты знаешь, что я не люблю и никогда не любила тебя. Неужели же надо вечно повторять тебе это?»
От Тонино.
«Хорошо же! Я убью твоего Сильвестра, и это случится по твоей вине. Я любил его, ты же заставила меня возненавидеть его. Да, я знаю, что он добр и великодушен; но ты приговариваешь его к смерти. Я люблю тебя, неужели ты настолько безумна, что забыла об этом? Разве ты не знаешь меня? Разве не знаешь, что когда я захочу чего-нибудь, то надо покориться моей воле?»
От Фелиции.
«Если ты сумасшедший и убийца, скажи прямо, и я умру. Если через три дня я не получу от тебя письма, я лишу себя жизни».
От Тонино.
«Жизнь Сильвестра в твоих руках. Будь на свидании, где условлено, 5-го числа, в час утра».
От него же.
«Ты победила тигра, ты заковала его в цепи. Ты заставила его страдать, но дала ему надежду. О, ты любишь меня! Напрасно станешь отрицать это: твой гнев тает в моих объятиях, ты отталкиваешь меня, но твои руки, ноги и плечи покрыты моими слезами, которые сожгут тебя. Люби же меня, безумная, разве ты можешь бороться со мной? Разве ты не желала этого? Ты ведь воспитала меня на своем сердце как птичку, упавшую из гнезда и согретую твоим дыханием. Кровосмешение? Полно, кузина, папа даст разрешение, и само небо смеется над твоей боязнью. Ты хочешь уверить меня, что можешь быть моею матерью, а я должен почитать тебя как сын! Это возможно для твоих грубых протестантов или для хладнокровных католиков, которые живут у полюса. Мы же, итальянцы, — люди живые, пылкие и цельные. Я никогда не называл тебя матерью и никогда жизни не буду называть так; но я хочу упиваться твоими ласками, я был вскормлен, опьянен ими с тех пор как помню себя. Вот это любовь, другой не может быть. Ты не любишь и никогда не будешь любить Сильвестра Он старик, он может быть хорошим отцом. Пусть он остается с тобой, ты можешь почитать его, преклоняться перед ним, как перед святым изображением, если хочешь, я дозволяю тебе это, но запрещаю выходить за него замуж!»
От него же.
«Ты меня любишь и будешь всегда любить. Я тебе позволяю выйти за него, так как ты хочешь этого. Ненасытная, ты непременно хочешь испытать двоякую любовь, одну для ума, другую — для сердца? Мне достается лучшая, я буду обладать тем, чего желаю! Это и будет так! Терпение!»
От Фелиции.
«Нет, сто раз нет, ты не добьешься от меня той любви, которой желаешь. Но если твоим безумством ты смутишь меня, то и это не докажет, что я люблю тебя. Какое удовольствие доставят тебе мои слезы? О, кинусь тебе, что после этого я убью себя.
Забудь же меня, не возвращайся более. Какое зло причиняешь ты мне! Этим ли ты благодаришь меня за мои материнские заботы? Да, я видела в тебе только моего сына. Мой сын! Иметь дитя, которое любило бы меня так, как любила бы меня дочь, — вот что было моей мечтой, и это так естественно! Могла ли я подумать, что ты, будучи еще ростом до моего локтя, испытывал гадкие побуждения? Вспомни же, какой гнев, горе и стыд вызвал ты во мне, когда первый раз осмелился сказать, что желаешь быть моим мужем! Я должна была бы тогда же прогнать тебя. У меня не хватило мужества. Я привыкла любить тебя, да притом я не любила Сикста и не думала ни о нем ни о ком другом. Я видела тебя безумным, в судорогах, с пеной у рта. Я думала, что ты умрешь, и обещала тебе никогда не выходить замуж. Ты успокоился, мне казалось, что ты излечился, потому что в продолжение нескольких недель не тревожил меня, но вдруг однажды утром ты показался мне еще более опасным. Твое безумие повторялось до тех пор, пока я не прогнала тебя.