«Горбатого и могила не исправит. Какие были на этом свете, так и остались. Девичья натура везде одинаковая между людьми: так и стыдятся; пускай же наедине, так ну!..»
После стал он и о себе думать да гадать.
«Что мне, – говорит, – на свете делать? Пришло до беды с этим аспидским, кроме хлеба святого, вареником! Проглотил бы его, да и конец делу; так грех – пост зашел. Выкинуть? Так отец Никита говорил, чтоб я его нигде не девал; а не послушать его, так и эпитимью наложит, что и наш живой отец Павел не отчитает…»
Как вот смотрит, приятель его, Радько Похиленко, стоит особо ото всех в углу и дремлет. Никифор себе и думает:
«Подойду-ка к нему да порасспрошу, нельзя ли как-нибудь от них уйти. Он еще лет пять как умер, так еще, может, не очень с ними подружился и, может, за живым скорее руку потянет».
Вот и подошел, да и говорит:
– Здравствуй, Радько! Еще ты меня не забыл?
– Здорово, Никифор! – говорит Радько. – Как тебя и забыть? Я и теперь часто вспоминаю, как мы с тобою на том свете гуляли.
– А как себе поживаешь?
– Со всячиною, как говорят: часом с квасом, а порою с водою. Хорошо вы, живые люди, делаете, что не очень суетеся на наш свет.
– А что? Разве у вас не так, как у нас? – спросил Никифор.
– Нет, брат! – говорит Радько. – Тут уже все не то. Оно бы то, для кого и не дурно: лежи, сколько хочешь; барщины нет, за подушные не тянут, атамана слыхом не слыхать, жена не грызет головы, работы никакой, ни об еде, ни о платье не хлопочи… Все все-таки хорошо, да ба! Не с кем беседовать, не с кем слова проговорить. Черви, да жабы, да всякая нечистота – вот больше и нет никого.
– Ведь же вы часто наведываетеся и на наш свет?
– Да то уже, брат, с тоски. Лежишь себе да и вспоминаешь: у кого была жена, думаешь, как-то она, сердечная, себе поживает? Вот и выскочишь на ваш свет. Глядь! В твоей хате да уже иной хозяин, и все не так, как при тебе было: и хозяйство не туда идет, по тебе уже никакой памяти нет, только что в поминальной грамотке записан; и деточки твои, как сироточки, и голые, и босые, и голодные, и во всем обижены от отчима и от новых детей. Вот и возьмет сердце: тотчас жену сонную и притузишь… Пускай водится со знахарками да с ворожеями, а ты свое взял да и прав. Вот так и из парубков: бросятся подсматривать за своими девками, что божилися, что пока жива буду, буду любить тебя, а если ты умрешь, и я за тобою, чтобы вместе лежать. Ты, как дурак, умер да и ждешь ее, ждешь с московский месяц… Нет!.. Бросишься на ваш свет! А она уже и замуж вышла, и в колыбели дитя качает; или еще девкою да с другими играет, да смеется, а подчас и тебя недобрым словом вспоминает!.. Нечего делать, почешешь затылок, да и засядешь под плетнем, пока она будет идти на вечерницы, да тут и пустишь ей какое-нибудь привидение, чтоб от страху лихорадка схватила… Когда ж иной был гуляка, что без чарки и жить не мог, вот и вздумает: пойду, хоть посмотрю, как добрые люди на том свете пьют… Придет, так что ж? Все не то, что при нем было; вместо шинкаря сидит целовальник, вместо осьмухи уже ходит кварта[171], да и горелка разведена водою больше, чем наполовину, и цена нелюдская! Вот, рассердяся, что ему делать? Несносного целовальника ударит по лысине или волосы оборвет, а он и не знает, откуда ему такая беда пришла; разливщика головою в кадку, а ногами кверху поставит; антихристскую посуду всю перебьет, народ из кабака разгонит и такую славу наведет, что и самый непросыпный пьяница три дня не посмеет ногою в кабак ступить.
– Вот это ты, Радько, хорошо вспомнил про горелку, – сказал ему Никифор, – не хочешь ли по чарке ради вашего праздника? Пойдем ко мне, у меня есть добрая горелка, из вольной, украдкой от объездчиков пронес на Масленой[172].
Это говоря, Никифор лгал; какая уже у него и капля была в хозяйстве; одно то, что не за что было этого добра и купить; а другое, что и Приська не таковская была, чтоб держать горелку дома, потому что Никифор добрался бы до нее, где б она ни была спрятана; а это Радька он подговаривал, лишь бы только из церкви выйти, а там бы он и улепетнул куда зря – пускай бы Радько после жаловался на него за обман. Так что ж? И тут сердечному Никифору неудача!.. Радько, крепко вздохнувши, говорит ему:
– Нет, брат, нет! Этого уже и не вспоминай. Рада бы мама за пана, так пан не берет. Пошел бы за тою чаркою не то, что к тебе, да хотя бы и за десять верст, так что ж? Во что я буду пить се? Видишь, живота уже нет. В горло волью, а горелка выльется прочь и мне вкусу не даст, только такое добро испорчу! Пускай уже остается оно добрым людям!..
– Так ну-ка понюхаем табаку. Вот выйдем-ка отсюда, – сказал Никифор, – все-таки поднимайся на хитрости.
– И этого добра не употребляю. Отплачивают здесь добрым порядком за эту привычку!
– Как так? – спросил Никифор.
– А вот как, – говорил Радько. – Вот видишь, я на том свете крепко нюхал табак, так вот мне полнехонький нос червей; да так щекочут и днем и ночью, что не то что по всему гробу места не найду. Чешется в носу да чешется, а не чихнешь.
– Видишь, как у вас поводится! – сказал Никифор, удивляясь. – Разве есть у вас какое наказание?
– Как-то уже не быть! – говорит Радько. – За табак нос отвечает. Вот я же любил тянуть горелочку, так все кишки разом и пропали, так что, хотя ведро влей, то не останется ни капли. Кто охотник был драться, тому тотчас кулаки отпадут и руки скорчит в три погибели. А женщинам, брат, женщинам, так что-то уже достается! Овво! Которая была щебетунья да болтунья, так только что явится на наш свет, да и думает, чтобы то по-старинному и тут тараторить, да примется за сплетни, за ссоры… А тут ей тотчас и села в рот жаба, да и квакает, да как вцепится в язык, что никакою силою ее и не оторвешь. А которая не только замужняя, да и девка, когда была моргунья, да глазами поводила на парубков ли или хотя и на нашего брата, да каждому тихонько признавалася, что только его одного любит, как со всяким женихалася; а когда замужняя, да мимо мужа другим рубашки мыла… да ленточки в воротник давала, да и другое что-нибудь… Так есть тут всем беда! Или которая жена пойдет противу закона да станет мужа бить…
– Так что такое? – скорее прервал Никифор.
– Так что? – говорит Радько. – Известно что: языку, чтоб на мужа не ворчал, достается свое; в него вопьется жаба, а руки сведет так, что и кузнец молотом не расправит.
– Знаешь же что, Прокофьич! – стал Никифор просить Радько. – Будь ласков; вспомни, что когда-то и я тебе на нашем свете помогал. Пойдем, сделай милость, на часочек ко мне домой, да вот это все, какое наказание есть всяким женам, расскажи моей Приське; не опомнилася ли бы она хотя немного, да не перестала ли бы мною управлять, да воли мне не давать, да еще и бить меня? Только на часочек пойдем. Большое спасибо скажу и очень-очень буду благодарить.
– Нет, Никифор! Видал я таких, – говорит Радько, – это ты меня хочешь в беду ввести. Я вижу твои замыслы. Ты только хочешь меня одурачить, лишь бы я тебя вывел отсюда, а там ты и сгинешь с глаз, да и ищи ветра в поле. Нет, брат, не пойду, и тебя не пущу, потому что и я радехонек хотя отведать твоего вареника. Вот сколько лет, как я уже умер, а сякой-такой сын, если его и в глаза видел. Пожалуй, в Фомин понедельник наносят к нам на могилы мало ли чего: и кутьи или булок, яиц, пирогов; так ничего нашему брату из того и не достается. Тогда и наш отец Никита, выглядывая на то, что делается на кладбище, только чавкает да цмокает, да об пол бьется руками; чтоб-то делал? По усам течет, а в рот не попадает. А наш брат уже и молчи; так видишь ли? Как мне тебя пустить, когда я надеюся от тебя разговеться вареником? Нет, казак! Выкинь из головы, чтоб тебе отсюда уйти. Молчи да дышь; а то, чтоб и тебя на лапшу не скрошили.
– Ну, еще же я тебя хочу спросить, – подумавши, говорит Никифор. – Будь ласков, покажи мне, где тут есть мой тесть или теща; я еще у них хочу проситься, не заступилися ли бы они за меня хоть немного, чтоб я тут от вас не пропал, так что и бедная жена моя не будет знать, где я.
– Тесть или теща? – сказал Радько. – Поминай их как звали! Они, видишь, вышли из нашего прихода, хотя и тут лежат; они, знаешь, все умничали на том свете: все нищим подавали, да бедных снабжали, да с неимущими последним куском хлеба разделялися; так их все они и облегли, да ночь и день все их и увеселяют, а старики твои лежа утешаются и от нас совсем отстали, а про ваш свет и вспоминать не хотят.
Почесал Никифор затылок после таких рассказов да и говорит себе тихо:
– А чтоб вы пропали с вашею выдумкою есть вареники!
Да, наклонив голову, стал думать, как бы от них отделаться. Вот думал-думал, да и вздумал, да от радости усы себе разгладил, да и говорит себе:
– Хорошо же – будете есть шиш, а не вареники.
Вот как перецеловались все, да и не расходятся, ожидают разрешения. Отец Никита велел дьячку тушить свечи, а книги и все сложить, как было, а сам взял Никифора за руку и говорит: