— Ну, встань! Может, всевышний господь бог услышал..
И прибавила тише:
— И увидел детей…
Минутная тишина воцарилась в комнате. — Петруся укладывала ребенка в люльку, старшие дети собрались в одном углу комнаты, плотно прижимаясь друг к другу, как испуганное стадо овечек.
— Где Михайло? — спросила Аксинья.
— В кузнице.
— Он не знает, что с тобой случилось?..
— Не знает…
Месяца два тому назад она побежала бы прямо к мужу со своим горем и страхом точно так же, как с радостью и весельем… Она побежала бы к нему прежде всего и без размышления. Но теперь!.. Сердце у него уже не то, что раньше… Нельзя ей уже бежать с чем бы то ни было. Вера ее в его любовь пропала; с каждым днем эта вера исчезала все больше, и то, что прежде было сладостью для Петруси, теперь жгло, как горчица.
— Иди ко мне, дитя мое, поговорим…
Она отошла от люльки, вскочила на скамеечку, а оттуда ей уже легко было взобраться на печь. Они сидели друг против друга; белые глаза слепой бабки, казалось, с напряжением всматривались во взволнованное и заплаканное лицо молодой женщины.
После довольно долгого раздумья Аксинья начала:
— Петруся! Ведь завтра-то большой праздник…
— Да, бабушка.
— Непорочное зачатие пресвятой девы Марии, храмовой праздник и большой базар в местечке.
— Да, бабушка.
— В церкви храмовой праздник, а на базаре будет масса народу. И из Сухой Долины поедут хозяева в церковь и на базар.
Она снова довольно долго молчала, как бы пережевывая желтыми челюстями свои мысли и планы.
— Послушай! — сказала она. — Тебе уже нет другого спасения, как только обратиться к господу богу и попросить у него свидетельства перед людьми. Пусть засвидетельствует господь бог, что ты не погубила своей души никаким смертным грехом. Иди в церковь, ляг крестом перед господом Иисусом, исповедайся и прими святых тайн… Слышишь?
— Слышу, бабуля!.. Хорошо, я сделаю так, как ты советуешь.
— Да. Как поисповедаешься и примешь святые дары от ксендза, то и сама утешишься и людям покажешь, что ты не враг божий. Пусть они увидят, что ты не враг божий. Пусть они видят, что ты, дежа крестом, молишься богу и что ксендз не отказывает тебе в причастии. Когда они увидят это, то! узнают, что ты не такая, как они выдумали, и что нет на тебе ни смертного греха, ни какого-нибудь важного проступка перед господом богом. Всевышний господь бог сам даст тебе хорошее свидетельство…
— Хорошо, бабуля, хорошо! — значительно успокоенная, повторяла Петруся и, опустив утомленную голову на колени бабки, поцеловала ее костлявую руку, а та стала ее гладить по волосам рукой. Они обе молчали. Затем молодая женщина заговорила опять:
— Я попрошу Франку, чтобы она присмотрела за домом и детьми и сварила обед, а сама на рассвете пойду в местечко.
— Может быть, и Михайло пойдет?
— Верно, не пойдет: ему надо сходить в ту усадьбу, где он хочет взять большую работу.
— Хорошо было бы, если бы и он пошел. Вместе помолились бы и исповедались, чтобы вернулось прежнее счастье…
Они опять замолчали, погрузившись в свои думы. Дети начали шептаться между собой в углу и принялись, громко жуя, есть сырую брюкву, которую Стасюк нашел где-то в сенях. И никто не обратил внимания на мужские шаги, которые послышались за дверьми. Кузнец вошел в комнату, а Петруся только тогда подняла голову с колен бабки. На лице Михаилы не было уже прежнего веселья, не омраченного заботой. Недовольство и тревога затемняли блеск его черных глаз, слегка надутые под черными усами губы говорили о появившейся в нем склонности к упрекам и гневу. Он погладил головки; бросившихся к нему детей и, оглянув комнату, удивленно спросил:
— А это что? Ужина еще и следа нет?
Действительно, одна только лучина бросала на комнату скудный, колеблющийся свет, а в темном, глубоком отверстии печи огня не было.
— О, господи! — крикнула Петруся, соскакивая с печи, — ведь я сегодня забыла об ужине, совсем забыла!
И она с такой поспешностью начала разводить огонь и наливать горшки водой, что даже руки у нее дрожали. Первый раз в жизни ей случилось забыть о домашних обязанностях, а она не могла сказать мужу о причине этой забывчивости. Он тоже не спрашивал, уселся на скамейку и сказал:
— Ну вот! Ты уже забываешь об еде для мужа, а дети по твоей милости грызут сырую брюкву… точно отец у них нищий…
Он взял Стасюка на колени, вырвал у него из рук брюкву и швырнул ее в угол. Выговор, который он сделал жене, не был суровым, а между тем женщина, может быть, предпочла бы, чтобы он рассердился, а затем опять заговорил с ней ласково. Но он уже больше ни словом не обратился к ней и только иногда заговаривал с детьми. Она поспешила с ужином: насыпала в горшок крупы, принесла несколько яиц и стала торопливо приготавливать яичницу с салом, чтобы как можно скорее подать что-нибудь мужу. Аксинья несколько раз заговаривала с мужем внучки: что он сегодня делал в кузнице? кого видел? пойдет ли он завтра в храм? Он отвечал двумя-тремя словами, в которых не чувствовалось ни вежливости, ни расположения. Если он и говорил что-нибудь рассеянно и ворчливо, то для того, чтобы отделаться от нее.
Петруся, зажигая лампочку, приготовляя и подавая ужин, двигалась проворно и поспешно; а все-таки она была как мертвая. Сама и словечка не вымолвила; походка у нее была робкая и неуверенная; стоя перед мужем, она опускала глаза. Видно было, что, когда он смотрел на нее, то она цепенела от страха. Она прекрасно знала, что он не будет ни бить, ни даже ругать ее. Чего ж она боялась? Может быть, его взгляда, который останавливался на ней, испытующий, по временам сердитый, а иногда до того грустный, что, замечая это, она еле могла удерживаться от слез. Что-то встало стеной между ними. И она хорошо знала, что это было. Как ремесленник, к которому обращались очень часто, Михайло постоянно виделся с людьми, бывал везде, где они бывали, и слышал все, что они говорили. Любопытный и разговорчивый, он всегда знал обо всем; некоторые, смеясь, говорили о нем, что он слышит, как трава растет. Тем более он слышал все, что касалось его жены и дома. Эти рассказы людей о Петрусе довели его однажды до драки и уже несколько раз доводили до ожесточенных ссор. Затем он перестал ссориться и стал прикидываться глухим; но что делалось в его сердце, это выдавали выразительные черты его лица, а также выразительные, не привычные к скрытности, глаза. Он был очень самолюбив, поэтому-то он главным образом так усердно работал, украшал свою избу, наполнял ее всяким добром и мечтал отдать когда-нибудь Стасюка в школу. А тут его встретил великий срам! При этом, — кто знает? — какие еще у него бродили в мыслях воспоминания? Верить-то он не верил в истину того, что рассказывали люди о его жене, но все-таки смотрел на неё так, как будто бы хотел увидеть ее всю насквозь и притом избегал сближения с ней. Все-таки по временам к горлу подступали слезы, и он становился таким грустным, как будто возвращался с похорон родного отца. Однако не желая никогда выказывать этого, он или уходил из дому, или как можно скорей ложился спать, смотря по тому, когда это случалось. Теперь Петруся поставила на стол яичницу и, остановившись против мужа, ждала с опущенными глазами, чтобы он набрал себе сколько захочется на тарелку, а остальное хотела отдать детям и бабке. Он, погружая оловянную ложку в миску с яичницей, устремил на нее проницательный и вместе печальный взгляд.
— Ой, Петруся, Петруся! — заговорил он, качая головой. — Что с тобой сделалось? На что ты теперь похожа? Волосы всклокочены, как будто ты дралась с кем-нибудь, а глаза опухли от слез. Чего ты плакала, а?
Ничего не отвечая, она быстро отвернулась от него и стала около огня. Это молчание, которым она отвечала на его самый животрепещущий вопрос, видимо, обидело его, потому что, когда у него нехватило хлеба, он крикнул громче обыкновенного и грубо:
— Хлеба дай! Слышишь? Чего ты там стоишь, как пани, опустивши руки?
А когда она исполнила его требование, то он закричал опять:
— Детям дай есть! Они не нищие, чтобы из-за чорт знает какой матери сидеть голодными до полуночи.
Это была уже обида и самая мучительная, она задевала ее материнские чувства; но она и на это ничего не ответила. Она раздала кушанье бабке и детям, вымыла после ужина посуду и расставила ее на полке, вытерла стол, погасила лучину и лампу, уселась на скамеечке, согнувшись над люлькой проснувшегося Адамчика, и дала ему грудь. Огонь еще чуть горел в печи, и в комнате царил изменчивый полусвет. Аксинья неподвижно лежала на своем сеннике на печи. Неизвестно, спала она или нет, но лежала молча и неподвижно. Дети уснули тотчас после ужина.
Михайло не ложился спать. За ужином он много ел, затем, опершись на стол, курил папиросы одну за другой и раза два даже засвистел сквозь зубы. По наружному виду можно было подумать, что его ничто не беспокоило; однако он и не думал ложиться спать. Он все курил и, опершись лбом на ладони, о чем-то раздумывал. Петруся качала люльку и убаюкивала ребенка. Она напевала вполголоса протяжный, монотонный мотив, который в глубокой тишине и колеблющемся сумраке плыл, как грустная, робкая волна. Дитя уснуло, женщина встала и босиком тихо подошла к мужу. Она тихонько промолвила: