Но эти слова были напрасны.
— Не предпочтете ли вы ангажемент без дебюта? Тогда риск меньше.
— Да, конечно, этого я совсем не ожидал.
— Тогда подпишите, пожалуйста, этот контракт. Тысячу двести, кроме жалованья, и контракт на два года! Ладно?
Он вынул из-под промокательной бумаги написанный и подписанный дирекцией контракт и дал его Ренгьельму; у того голова закружилась от тысячи двухсот крон, и он подписал договор, не взглянув на него.
Когда это случилось, директор подал ему свой толстый средний палец с перстнями и сказал: «Милости просим!» При этом он обнажил верхнюю десну и желтые, налитые кровью белки глаз с зрачками цвета зеленого мыла.
Этим аудиенция закончилась. Но Ренгьельм, для которого все произошло слишком скоро, еще оставался и взял на себя смелость спросить, не подождать ли ему, пока соберется дирекция.
— Дирекция? — выпалил великий трагик.— Это я! Если он хочет спросить что-нибудь, пусть обращается ко мне! Если ему нужен совет, то пусть обращается ко мне! Ко мне, сударь! Ни к кому другому! Так! Марш!
Казалось, что пола сюртука Ренгьельма зацепилась за гвоздь в тот момент, когда он собирался выйти; тогда он внезапно остановился и обернулся, чтобы посмотреть, какой вид имеют последние слова, но он увидел только красную десну, похожую на орудие пытки, и глаз с кровавыми жилками, вследствие чего он не испытал никакой охоты требовать объяснения, но поспешил в ресторан, чтобы пообедать и встретить Фаландера.
Фаландер уже сидел за своим столом, спокойный и равнодушный к злейшему удару. Он не был удивлен тому, что Ренгьельм ангажирован, хотя и стал значительно мрачнее, услыхав это.
— Как ты находишь директора? — спросил Фаландер.
— Я собирался дать ему пощечину, но не посмел.
— Дирекция тоже не осмеливается, и потому он правит один. Ты увидишь, что грубость всегда правит! Ты знаешь, что он также драматург?
— Я слышал это!
— Он изготовляет тот вид исторических пьес, которые всегда имеют успех; и это происходит оттого, что он пишет роли, вместо того чтобы рисовать характеры; он приурочивает аплодисменты к уходам и спекулирует так называемым патриотизмом. Впрочем, его персонажи не могут говорить, они бранятся: мужчины и женщины, молодые и старые — все; поэтому его известная пьеса «Сыновья короля Густава» справедливо называется исторической перебранкой в пяти действиях, ибо в ней нет никакого действия, а имеются только выходы: семейные, уличные, парламентские и так далее. Вместо ответов обмениваются пинками, которые вызывают ужаснейший шум. Вместо диалога у него ругань, в которой оскорбляют друг друга, и наивысший сценический эффект вызывается рукоприкладством. Критика говорит, что он велик в обрисовке исторических характеров. Как же обрисовал он Густава Вазу в упомянутой пьесе? Как широкоплечего, длиннобородого, мордастого, неукротимого и здоровенного парня; между прочим, он ломает на риксдаге в Вестеросе стол и проламывает ногой дверь. Но однажды критика заявила, что его пьесы бессмысленны; тогда он разозлился и решил писать бытовые комедии со смыслом. У него был сын, ходивший в школу (это чудовище женато) и ведший себя плохо, так что его драли. Тотчас же отец его написал бытовую комедию, изображавшую учителей и показывавшую, как негуманно обращаются с молодежью. Его опять справедливо раскритиковали, и он тотчас же написал бытовую комедию, в которой изобразил либеральных журналистов нашего города! Но шут с ним!
— Почему он тебя ненавидит?
— Потому что я на одной репетиции сказал: «Дон Паскуале» {69}, хотя он заявил, что его зовут Паскаль. В результате мне под страхом денежного штрафа было приказано говорить, как он велел. При этом он сказал, что пусть во всем мире его зовут как хотят, но здесь его будут называть Паскаль, ибо таково его имя!
— Откуда он? Кем он был?
— Разве ты не видишь, что он был подмастерьем у каретника? Но если бы он знал, что ты знаешь это, он отравил бы тебя! Но, чтобы говорить о другом: как ты себя чувствуешь после вчерашнего?
— Превосходно! Я позабыл поблагодарить тебя!
— Ну ладно! А нравится тебе девица? Агнесса?
— Да, очень!
— А она влюблена в тебя! Это подходит! Возьми ее!
— Ах, что ты болтаешь! Ведь мы же не можем пожениться!
— Да кто же сказал, что вы должны это делать?
— А как же?
— Тебе двадцать лет {70}, ей шестнадцать! Вы любите друг друга! Если вы согласны, то остальное ваше частное дело.
— Я не понимаю тебя! Ты предлагаешь мне совершить плохой поступок?
— Я предлагаю тебе повиноваться великому голосу природы, а не глупым людям. Если люди осудят ваше поведение, то это из зависти, а нравственность, которой они придерживаются, это их злоба, принявшая подходящую, приличную форму. Разве природа не приглашала вас уже к своему великому пиршеству, к радости богов, но к ужасу общества, боящегося, что ему придется платить алименты?
— Почему ты не советуешь нам жениться?
— Потому что это нечто иное! Не связываются на всю жизнь, пробыв вечер вместе; и вовсе еще неизвестно, что тот, кто согласен делить наслаждение, согласен делить и горе. Брак — это дело душ; о нем здесь нет и речи. Впрочем, мне и не приходится побуждать вас к тому, что все равно случится. Любите друг друга в молодости, пока не стало поздно, любите друг друга как птицы, которые не думают о жилище, или как цветы — семейства, именуемого «dioecia» {71}.
— Ты не должен так неуважительно говорить об этой девушке. Она добра, невинна и достойна сожаления, и кто скажет иное — лжет! Видел ли ты более невинные глаза, чем ее, разве не сама истина в звуке ее голоса? Она достойна большой и чистой любви, не такой, о которой ты говоришь; и я надеюсь, что в последний раз ты делаешь мне такое предложение. И можешь сказать ей, что я считаю за величайшую честь и счастье предложить ей когда-нибудь, когда буду достоин ее, мою руку.
Фаландер так сильно закачал головой, что кудри завились.
— Ее достоин? Твою руку? Что ты говоришь?
— Да, я стою на этом.
— Это ужасно! Если я скажу тебе, что этой девушке не только недостает всех тех свойств, которые ты признаешь за ней, но что она обладает даже противоположными, то ты не поверишь мне и откажешь мне в своей дружбе!
— Да, я сделаю это!
— Значит, свет полон лжи, если не верят человеку, говорящему правду.
— Как можно тебе верить, когда ты не признаешь нравственности!
— Вот оно опять, это слово! Странное слово! Оно отвечает на все вопросы, обрезает все разъяснения, защищает все ошибки, свои, но не чужие, побеждает все противоречия, говорит так же свободно за, как и против, совсем как адвокат. До свидания, мне надо домой, в три часа я даю урок! До свидания! Счастливо!..
И Ренгьельм остался один со своим обедом и размышлениями.
Когда Фаландер пришел домой, он надел шлафрок и туфли, будто не ожидал никаких посещений. Но казалось, что-то сильно беспокоит его, ибо он ходил взад и вперед по комнате и иногда останавливался за шторой, чтобы незаметно взглянуть на улицу. Потом он подошел к зеркалу, отстегнул воротничок и положил его на стол. Походив еще взад и вперед, он взял фотографию какой-то дамы с подноса с визитными карточками, положил ее под сильное увеличительное стекло и стал рассматривать, как рассматривают микроскопический препарат. За этим занятием он просидел довольно долго.
Вдруг он услышал шаги на лестнице; быстро спрятал фотографию туда, откуда достал ее, вскочил и сел за письменный стол спиной к двери. Он углубился в писание, когда раздался стук в дверь — два коротких и тихих двойных удара.
— Войдите! — воскликнул Фаландер голосом, который больше подходил к предложению выйти вон, чем к приглашению.
Вошла молодая девушка маленького роста, но с приятными линиями фигуры; тонкое овальное лицо, окруженное волосами, которые, казалось, выцвели на солнце, потому что они не были такими определенно белокурыми, как это бывает от природы. Маленький нос и тонко вырезанный рот, казалось, все время весело играли маленькими кривыми линиями, беспрестанно менявшими форму, как фигуры калейдоскопа. Глаза сходились под углом к основанию носа и потом опускались вниз; этим они достигали вечно просящего, элегического выражения, очаровательно дисгармонировавшего с лукавой нижней частью лица; зрачок был беспокоен и мог мгновенно суживаться, как острие иголки, а в следующее мгновение расширяться и широко разверзаться, как объектив телескопа.
Когда она вошла, она вынула ключ и заперла дверь на задвижку.
Фаландер сидел еще и писал.
— Ты поздно приходишь сегодня, Агнесса! — сказал он.
— Да, это так,— ответила она упрямо, снимая шляпу и усаживаясь.
— Да, мы сегодня ночью легли поздно.
— Почему ты не встаешь и не здороваешься со мной? Ведь не мог же ты так устать.