Симха-Меер с наслаждением записывал счета повсюду, на всех скатертях, упаковках товара, на стенах, на дверях. Его работа за первый год прекрасно окупилась. Он мог быть доволен, но он не был доволен.
Ему не давал покоя его брат-близнец Янкев-Бунем, который был моложе его на несколько минут. Так же как в детстве во дворе, он и теперь превосходил старшего брата. Симху-Меера мучила зависть. Он плохо спал в своей постели по ночам.
Сразу же после свадьбы Симхи-Меера сват Шмуэль-Зайнвл повел речь о сватовстве для Янкева-Бунема, причем о такой роскошной партии, что реб Авром-Герш поначалу просто остолбенел, хотя удивить его было трудно.
— Кому вы хотите сосватать моего парня, реб Шмуэль-Зайнвл? — переспросил он. — Внучке реб Калмана Айзена?
— Да, да. Внучке Калмана Айзена, — ответил Шмуэль-Зайнвл, растягивая каждое слово и победоносно глядя реб Аврому-Гершу в глаза. — Именно так, как я тебе говорю, Авром-Герш: внучке Калмана Айзена.
Как всегда, он обращался к реб Аврому-Гершу на «ты», а Калмана Айзена, к имени которого евреи даже за глаза прибавляли «реб», называл просто Калманом.
Шмуэль-Зайнвл принялся хвастаться своей наглостью и даже соврал, что он запросто зашел к самому Калману Айзену и сказал ему:
— Слышь, Калман, я хочу, чтобы ты породнился с Авромом-Гершем из Лодзи…
Но реб Авром-Герш не стал его слушать. Он хорошо знал склонность Шмуэля-Зайнвла к преувеличениям.
— Сказал — не сказал, какая разница? — перебил его реб Авром-Герш. — Важно другое: это ваша собственная идея, реб Шмуэль-Зайнвл, или вас попросили поговорить об этом сватовстве?
— Попросили, попросили, — сердито ответил Шмуэль-Зайнвл, разозленный тем, что его россказням не верят. — Сторона невесты заинтересована.
— Странно, — сказал реб Авром-Герш, беря хорошую понюшку табаку, чтобы у него прояснилось в голове.
Хотя реб Калман Айзен жил в Варшаве, не было ни одного еврея в Лодзи, да и во всей Польше, который бы не знал о нем. Его богатство оценивали в миллионы. К тому же он был большой гордец. Люди перед ним трепетали. А еще он был гурским хасидом[89] и ненавидел хасидов александерских. Поэтому реб Авром-Герш и не понимал, как могло случиться, что к нему послали из дома реб Калмана. И ради кого? Ради Янкева-Бунема! Он бы еще понял, если бы речь шла о Симхе-Меере. Тот хотя бы илуй. Но Янкев-Бунем?..
Единственным человеком, знавшим ответ на эту загадку, был сам Янкев-Бунем.
На свадьбе его брата, во время обряда бракосочетания, во дворе с ним заговорила какая-то девушка, зеленая и тощая, казавшаяся еще более зеленой и тощей в длинном белом шелковом платье.
— Может быть, вы немного отодвинетесь, кавалер, — сказала она ему, мешая еврейские и немецкие слова. — Я хочу увидеть хупу[90], а вы, не сглазить бы, выросли очень высоким…
Он отодвинулся, но ей по-прежнему было не видно.
— Может быть, вы меня немного приподнимите, кавалер? — снова обратилась она к Янкеву-Бунему и рассмеялась, повернувшись к своей подруге. — И не трясите так рукой со свечой — вы забрызгаете мое платье воском.
Он покраснел. Она над ним смеялась.
— Вы думаете, я вас укушу? — сказала она опять на смеси еврейского и немецкого. — Я не кусаюсь.
Он ответил ей по-еврейски, на хасидский манер:
— Я ничего не думаю.
Девушка смеялась над его смущением.
— Вы совсем не выглядите таким святошей, каким притворяетесь, — сказала она ему и придвинулась ближе. Была такая теснота, что их прижало друг к другу. Внезапно, не понимая, как это произошло, они взялись за руки.
— Почему вашего брата женят раньше вас? — спросила она. — Вы же больше его.
— Он старше, — ответил Янкев-Бунем.
— О! — удивилась девушка. — А вы хотели бы иметь невесту?
Янкев-Бунем не ответил. Смутился.
Девушка сжала его руку.
— А вы хотели бы, чтобы вашей невестой была я? — спросила она и звонко рассмеялась.
Янкев-Бунем покраснел от макушки до пят.
— Вы красивый кавалер, — сказала девушка. — Но если бы вы не ходили в хасидской одежде, мне бы больше понравилось. А я красивая?
Он не ответил. Постеснялся. Кроме того, вокруг стояли люди. Но девушка не отставала от него. Она не обращала внимания на окружающих.
— Вы должны мне сказать, нравлюсь ли я вам, — потребовала девушка, и, хотя она ему не нравилась, теперь она показалась ему красивее. — Меня зовут Перл. Перл Айзен из Варшавы, — сказала она с гордостью. — Если угодно, мы с вами родственники, потому что я родственница невесты, Диночки, с материнской стороны. Я специально приехала на свадьбу из Варшавы.
Обряд бракосочетания закончился, и люди стали расходиться. Девушка крепко пожала ему руку и ушла вместе с толпой, пританцовывая под музыку клезмерской капеллы.
Больше Янкев-Бунем ее не видел. Он запомнил ее. Она была первой девушкой, взявшей его за руку и говорившей ему такие речи. Но он не строил никаких планов относительно себя и ее. Совсем иначе обстояло дело с варшавянкой Переле Айзен. Она влюбилась в этого рослого черноглазого парня с огненным взором. Прикипела к нему всем своим тощим, болезненно-зеленоватым девичьим телом. И стала просить, чтобы к отцу этого парня отправили свата.
Когда Переле пришла с этим к своему отцу, он побледнел.
— Переле, даже не говори об этом! — испуганно взмолился он и закрыл ей рот ладонью. — Не хватало еще, чтобы дед услышал.
Хотя деду реб Калману было уже за семьдесят, он крепко держал весь дом, а своих взрослых сыновей с седеющими бородами третировал как мальчишек. Все трепетали от одного его взгляда.
Он был миллионером. Сам он не знал, сколько у него денег. Так про него говорили — миллионер. А он и правда не считал свое богатство. У него было много домов. Целая улица домов в Варшаве. И эту улицу называли его именем — «улица реб Калмана Айзена». Владел он и обширными лесами и торговал деревом с государством. Он поставлял шпалы, столбы и прочие деревянные детали для всех железнодорожных и телеграфных линий, которые строило правительство. Но управлял он всем этим по старинке, как в те времена, когда он был еще молод, только женился и владел одним маленьким дровяным складом на Железной улице в Варшаве. У него не было директоров и бухгалтеров. Так же как он достиг богатства собственными руками, он и управлять им хотел собственными руками, без всех этих новомодных порядков, без немцев и иноверцев с их бухгалтерскими книгами.
Он, реб Калман Айзен, ненавидел нововведения. У него был свой путь, от которого он не отступал ни на волос.
Хотя его сыновья были уже в летах, он все еще не допускал их до торговли. Всех их он держал при себе, в своем большом дворе, дав семье каждого просторную квартиру, обеспечивая их всем необходимым. Но действовать самостоятельно, пока он жив, он им не позволял. Их мнение в доме ничего не значило. Они даже не могли хлопотать о сватовстве для своих детей. Дед сам находил внукам партии, сам давал приданое. Когда появлялась новая пара, реб Калман приказывал пристроить еще один этаж или флигель в своем длинном дворе, растянувшемся на две улицы. Никому из его сыновей и зятьев не позволялось держать собственный стол. Все они должны были приходить к столу отца, вместе со своими детьми и внуками. По обеим сторонам этого стола, длинного, идущего через весь огромный обеденный зал, сидело множество людей: все сыновья реб Калмана, его дочери, зятья, невестки, внуки и правнуки, не считая гостей, уважаемых евреев, меламедов, обучавших мальчишек из клана Айзена, и прочих домочадцев.
Сотрапезников обслуживало несколько служанок и слуг. Сидели в строгом порядке, по годам и родовитости каждого. В центре, на высоком отцовском кресле сидел сам реб Калман, высокий, видный, со снежно-белой бородой, и царствовал над домашними. Никто не смел прикоснуться к вилке прежде него; никто не мог открыть рот, пока он о чем-либо не спрашивал. И даже со старшими сыновьями, седобородыми евреями, он разговаривал как с юнцами.
Боялись его и все евреи Варшавы, даже самые богатые и ученые. Он ездил в карете, запряженной парой белых коней в серых яблоках. Летом он вез с собой на курорт слуг и собственного шойхета[91]. К ребе в Гур он тоже ездил в карете. И хотя он был хасидом и богобоязненным евреем, он носил глаженый воротник и головной убор, который сам придумал, — шелковый, с блестящим лакированным козырьком, как у иноверцев. Никто из его детей не смел носить такое на голове. Это была его привилегия. При всей своей набожности он ходил в иноверческом головном уборе. Поскольку он был очень богат, закон, запрещающий следовать путями иноверцев, распространялся на него не больше, чем на царя. В городе евреи судачили о его барских манерах. Говорили, что у него даже плевательницы серебряные. И когда он идет по улице, слуга несет за ним одну из них.