Ах, я просто потрясен!
Сесиль с большим трудом от него отделалась. Но на следующее утро перед завтраком он прибежал к ним в неизменной шелковой пижаме, растрепанный, запыхавшийся, теряя на каждом шагу свои шлепанцы. Что такое? Что случилось? Опять он откопал какие-нибудь откровения Валери?
— Чудо! Чудо! — кричал он еще издали своему кузену, господину д’Эгрфейль. И когда, наконец, добежал, выпалил: — Я слушал радио… в девять часов… последние известия… и вот… О! Как чудесно! Франция снова наша…
— Объяснитесь точнее, кузен, — сказала Мари д’Эгрфейль, накладывая Никола на тарелку овсяной каши, — он ел ее обычно не с сахаром, а с солью.
Симон де Котель плакал от радости: — Вот оно. долгожданное чудо!.. Советский Союз и Германия! Ну, теперь мы сведем счеты с нашей чернью!
Мадам Робишон поднималась на шестой этаж. В который раз! Она стонала и охала: все больное — ноги, желудок, сердце… да и какая у нее жизнь!.. Гюстав, верно, еще в мастерской, хотя заказ на тот шкаф, для которого он уже снял все размеры, отменен… Как пошли слухи о войне, никто ничего заказывать не хочет. А что будет с Мишлиной, если зятя мобилизуют? Нашла время замуж выходить! На что ей теперь муж? Разве только посылки ему на фронт посылать. Куда же я ключ девала? Тридцать пять лет Фанни Робишон живет в этой квартире и всякий раз, как подходит к своей двери, пугается — куда же я ключ девала?.. Она опускает на пол сумку с провизией, отпирает дверь. Одна из тайн Парижа — почему бывают такие темные квартиры на шестом этаже. Верно из-за того, что в прихожей уж очень много скопилось хлама: за тридцать пять лет разве не наберется? Направо — кухня, налево — спальня, прямо против входной двери — столовая: там спала Мишлина, когда была в доме Мишлина. А теперь их только двое стариков, но все равно не повернешься — столько всего наставлено. Как же это было, когда Мишлина жила с ними? И как же будет, если придется взять Мишлину домой?
Оказывается, Гюстав уже вернулся и кого-то с собой привел. В комнате темно потому, что от жары занавеси на окне задернуты; в щель видна на балконе клетка с чижами. Гость поднялся из-за стола навстречу хозяйке, и Фанни увидела, что Гюстав в честь его достал позолоченные внутри стопочки из белого металла. Должно быть, угощал сливянкой. Гость — низенький старичок лет шестидесяти, волосы еще почти черные, очки, бельмо на одном глазу, довольно жиденькие неровные усики над сердитым ртом. Одет так себе — ни хорошо ни плохо. Фанни не могла вспомнить, кто это.
— Не узнаешь? Это господин Пелетье, — сказал Гюстав. Он сидел без пиджака, в расстегнутой жилетке. Лет десять не виделись! Какими судьбами? Где же вы теперь работаете? — В типографии «Жур» у Бельби… Да нет, у Дангона я уж давно не работаю, с тридцать третьего года. В его типографии главный клиент «Юманите», так, знаете, просто терпенья не стало… То и дело всякие истории. А я как профсоюзный делегат… Конечно, Бельби — это Бельби, зато спокойно, делай свое дело, а чтò там в газете пишут, тебя не касается. И уважение, знаете…
— Представь себе, — сказал Гюстав, — в прошлом году, в сентябре месяце… Да вы сами ей расскажите…
— Вы уж извините, господин Пелетье, я сию минуту, только вот разгружусь. — Фанни Робишон сняла шляпу, вынула из сумки хлеб, бутылку… Потом вежливо повернулась к гостю и приготовилась слушать.
— Я уже рассказывал Гюставу, но раз он просит… Вот какое дело, мадам Робишон…
Надо вам сказать, что Пелетье всегда был пацифистом. В прошлую войну он поддерживал резолюции Кинталя и даже сидел в тюрьме. Позднее он некоторое время шел за коммунистами, но быстро с ними рассорился. Из-за Красной Армии и еще из-за многого другого. Он был почитателем Ганди, кроме того, постоянно ссылался на Прудона, «А Маркс, знаете ли, не мой бог». На собраниях он всегда старался подковырнуть оратора каким-нибудь ехидным вопросом. Словом, он хоть и был простым линотипистом, но пользовался некоторой известностью, и в прошлом году, когда начался переполох… — Мы собрали немало подписей против наших вояк, даже у таких людей, что никак не ожидали… И вот один раз я отлучился ненадолго из цеха, возвращаюсь, а мне товарищи и говорят: «К тебе тут один человек приходил, спрашивал тебя. Угадай, кто?» Уж я ломал, ломал голову, не могу додуматься. Да и как же мне было угадать? Они мне его стали описывать: долговязый, и такой, мол, и сякой… Ведь и вы бы не угадали, верно? Ну, и я не угадал. А представьте, оказывается, Фланден!
Мадам Робишон спросила, кто это такой — Фланден? И ушам своим не поверила. Как? Фланден? Бывший министр? Да неужели? Что ж это ему вздумалось? Полноте, товарищи верно подшутили над вами! Вот в том-то и дело, что нет. Он даже оставил на линотипе свою визитную карточку с такой любезной надписью. Министр, мол, и сам за мир, так вот он пришел к простому наборщику сказать, что вполне с ним согласен и что это очень хорошо, что надо и дальше так же продолжать… Мадам Робишон просто опомниться не могла.
— Вот видите, Гюстав, — сказал Пелетье. — Правые, левые… Ну какое это имеет значение? Нынче надо эти понятия пересмотреть. Ведь для сохранения мира нам гораздо легче договориться с правыми, чем с Кашеном, верно? Что там ни говори, а со стороны Фландена это был демократический поступок.
— Уж извините, господин Пелетье, мне надо обед готовить.
Робишон встретил наборщика на улице, в двух шагах от своего дома (в тот день смена Пелетье начинала работу в час дня) и затащил к себе. Старый знакомый. Да что-то давно не встречались. По правде сказать, история с Фланденом его коробила. А теперь что же, выходит, Фланден за войну? До сих пор он был против. Потому, что до сих пор войны, мол, хотели русские. А если будет такая война, какую хотят англичане? Ведь он англичанам слуга.
— В последнее время — нет, — ответил Пелетье. — В последнее время он стоял за сближение с Германией…
И он заговорил о Ницше, о Вагнере. Робишон когда-то слышал Вагнера на концертах Колона [83]. Немцы, итальянцы, русские… Никого из них он не любил…