Однако я невольно отвлекся от основной своей темы: дозвольте мне вернуться к ней; последнее время я очень мало общался с англичанами. Рекомендательные письма, которыми меня снабдила матушка, открыли мне доступ в самые знатные дома Франции, и там я теперь обычно проводил вечера. Увы! Счастливое это было время, когда мой экипаж, дожидавшийся у подъезда Роше де Канкаль, мчал меня, по моей прихоти, во всевозможные места, и в каждом из них общество и обстановка были совершенно иные, чем в других: то я несся на блистательный вечер к госпоже де Д., то в appartements au troisième[318] некоей не столь знаменитой жрицы разгула и экарте,[319] то на литературные беседы у герцогини де Д-с или у виконта д'А., — и заканчивал день среди лихорадочного возбуждения игорного притона. Носясь из дома в дом в погоне за удовольствиями, разнообразие которых еще усугубляло мою жадность; нигде не испытывая разочарований и всюду являясь желанным гостем; обладая здоровьем позволявшим мне с легкостью переносить все излишества и волнения, и юношеской пылкостью, придававшей им прелесть, — я не отрываясь пил из чаши наслаждений, которая в этой восхитительной столице всегда полна до краев.
До сих пор я лишь вскользь упоминал о герцогине Перпиньянской; сейчас я считаю нужным рассказать о ней несколько подробнее. С того самого вечера, когда я встретился с ней на балу в посольстве, я не переставал оказывать ей всяческое внимание. Вскоре я разузнал, что у нее престранная liaison с одним из атташе нашего посольства— приземистым, сутулым и бледным; он носил голубой фрак и замшевый жилет, кропал плохие стишки и воображал, что очень хорош собой. Весь Париж говорил, что она страстно влюблена в этого юнца. Лично я уже после каких-нибудь четырех дней знакомства установил, что сильную страсть ей может внушить разве только паштет из устриц и «Корсар» лорда Байрона. Ее душевный склад являл крайне причудливую помесь чувствительности—и всего того, что прямо противоположно этому, свойству; в любви она была равна Лукреции:[320] в эпикурействе — самому Апицию пришлось бы уступить ей первенство. Ей нравились томные вздохи, но она обожала веселые ужины. Ради любовника она способна была бросить все, — за исключением обеда. Атташе вскоре поссорился с ней, и тогда я был возведен в ранг платонического воздыхателя. Не скрою — поначалу я был весьма польщен ее выбором, и хотя она оказалась неимоверно exigeante[321] по части реtits soins,[322] — умудрился в течение почти целого месяца поддерживать в ней нежное чувство ко мне и, что еще более удивительно, сам питать такое же чувство к ней. Причиной моего охлаждения было следующее происшествие.
Однажды вечером я сидел у нее в будуаре, как вдруг вошла камеристка и предупредила нас, что сейчас придет герцог. Несмотря на то что наша взаимная привязанность была самого невинного свойства, герцогиня насмерть перепугалась; налево от дивана, на котором мы сидели, была небольшая дверца, я направился к ней. «Нет, нет, только не туда!» — завопила герцогиня, — но, не видя другого убежища, я проскользнул в эту дверцу, и, прежде чем герцогиня успела извлечь меня оттуда, в будуар вошел герцог.
Сидя в своем укромном уголке, я, чтобы скоротать время, разглядывал все диковины нового мира, куда так неожиданно перенесся; на столике возле меня лежал ночной чепчик необычайно замысловатого покроя. Этот чепчик я внимательно исследовал: с каждой стороны его я обнаружил по сырой телячьей отбивной котлетке; они были прикреплены к чепчику зелеными шелковыми нитками (я и сейчас еще помню мельчайшие подробности); рядом, на специальной подставке, красовался очаровательный золотимого цвета парик (герцогиня терпеть не могла, когда я нежно проводил рукой по ее волосам), а на другом столике мне бросились в глаза вставные челюсти d'une blan cheur éblouissante.[323] В этой лаборатории красоты я пробыл четверть часа, после чего субретка (герцогиня была настолько тактична, что удалилась) освободила меня из заключения, и я с проворством души, вырвавшейся из чистилища, помчался по лестнице вниз, к подъезду.
С этой минуты герцогиня удостоила меня самой бешеной ненависти; планы мести, которые она сочиняла, были столь же глупы, сколь жестоки, столь же коварны по замыслу, сколь бессмысленны по выполнению. Однажды ей едва не удалось подсыпать мне яду в кофе; другой раз она пыталась заколоть меня ножом для разрезания бумаги.
Я уберегся от всех покушений, но эта современная Мессалина бесповоротно решила меня погубить, и в ее распоряжении оказалось еще одно средство, о котором читатель будет иметь удовольствие узнать в дальнейшем.
За это время мистер Торнтон дважды приходил ко мне, и дважды я отдавал ему визиты; но этот обмен учтивостями остался втуне, так как ни один из нас ни разу не заставал другого дома. То обстоятельство, что Торнтон был знаком с таинственным посетителем игорного дома и Ботанического сада, и жгучий, не зависевший от моей воли интерес к загадочной личности, которую я, по моему глубокому убеждению, уже встречал в совершенно иных местах и при совершенно иных обстоятельствах, побуждал меня продолжать знакомство с Торнтоном, хотя, судя по всему тому, что сообщил о нем Винсент, мне следовало бы тщательно избегать этого человека. Поэтому я решил снова попытаться застать Торнтона дома и, как только головная боль несколько утихла, отправился к нему, на его квартиру в Сен-Жерменское предместье.
Я люблю этот квартал. Если только мне доведется еще раз посетить Париж, я непременно поселюсь там. Это особый мирок, совершенно непохожий на те хорошо знакомые англичанам улицы и переулки, где они по преимуществу обитают. В этом предместье вы действительно находитесь среди французов — среди окаменелых остатков старого строя; вас поражает унылое, но освященное веками величие зданий — там вам нигде не попадется сверкающий белизной, выстроенный в самом модном стиле дворец какого-нибудь nouveau riche.[324] Все, даже неровные булыжники мостовой, дышит надменным презрением к новшествам; стоит вам только перейти один из многочисленных мостов, и вы мгновенно переноситесь в другую эпоху, вдыхаете воздух иного века; вам не бросаются в глаза пышные boutiques,[325] где мишурный французский товар продают по высоким английским ценам; вы не увидите на этих унылых улицах ни затянутых, на английский манер, сюртуков, ни неестественных энглизированных походок. Старинные особняки с их угрюмыми фронтонами и горделивым презрением к комфорту; лавки — такие, какими они, по всей вероятности, были в аристократические дни Людовика XIV, прежде чем под влиянием вульгарных британцев лавочники обнаглели, а товары подорожали; общественные здания, по сей день красноречиво свидетельствующие о великой щедрости прославленного grand monarque;[326] кареты с расписными украшениями и внушительным кузовом; могучие лошади нормандской породы с огромными не подрезанными хвостами; слегка надменные, хоть и весьма учтивые люди, на которых Революция как будто не наложила печати демократического плебейства, — все это оставляет смутное, неясное впечатление седой старины. Даже к веселью там примешивается нечто торжественное, а в роскоши сквозит обветшалость. Там вы видите великий французский народ не изменившимся, не запятнанным общением с ордами тех кочующих, многоязычных иноплеменников, что стекаются на великую парижскую ярмарку наслаждений.
Иностранцы, которыми кишат кварталы по ту сторону Сены, не заглядывают сюда; между этими кварталами и древним предместьем — пропасть. Небо — и то кажется иным; ваши чувства, ваши мысли, сама природа — все преображается, как только вы переходите Стикс, разделяющий пришельцев и коренных жителей. Сперва вы ощущаете некоторое стеснение, но вскоре его сменяет легкий, возвышающий душу, неизъяснимый трепет. Вокруг вас — величие минувших веков, и по мрачным улицам предместья вы идете горделивой поступью человека, вспоминающего великолепие королевского двора, где он некогда дал клятву верности.
Торнтон жил на улице Сен-Доминик.
— Monsieur est-il chez lui?[327] — спросил я старуху привратницу, погруженную в чтение повести Кребильона.
— Oui, monsieur, au quatrième,[328] — сказала она. Я ступил на темную, грязную лестницу и, запыхавшись, невероятно устав, в конце концов взобрался на высоту, где обитал мистер Торнтон.
— Entrez![329] — крикнул чей-то голос в ответ на мой стук. Я последовал приглашению и вошел в довольно просторную комнату, по-видимому одновременно выполнявшую несколько назначений. Полинялая, грязно-голубая шелковая портьера отделяла salon[330] от алькова — chambre à coucher.[331] Она была неплотно задернута и не скрывала тайн находившегося за ней логова; постель еще была неприбрана, белье на ней, по-видимому, сомнительной свежести; с подножья кровати свешивался красный фуляр, вероятно заменявший ночной колпак; по соседству с ним, ближе к изголовью, в беспорядке лежали шаль, зонтик и старая домашняя туфля. На столе, в простенке между запыленными, затуманенными окнами, мне прежде всего бросилась в глаза надтреснутая чаша, на дне которой темнел мутный осадок, распространявший запах пунша, приготовленного из джина. Там стояли еще две наполовину пустые бутылки, кусок заплесневелого сыра и салатник. Под столом валялись две толстые книги и женский чепчик.