– Пятьдесят шесть, – сказал я.
– Что ты! Маме и то сорок пять только!…
– Дурочка ты!…
Возвращался я бегом, и подмерзший снег не скрипел, а пел у меня под ногами, и мысленно я пел сам, и со мной пела вся та ночь – чутко-тревожная, огромная, заселенная звездами, войной и моей любовью. Я хорошо понимал, что моя радость «незаконна», – немцы ведь подходили к Москве, но всё равно я не справлялся с желанием поделить свое счастье поровну со всеми людьми.
В окопе с дежурным отделением был Васюков.
– Как дела? – спросил я его.
– Все в порядке, – ответил он. – А у тебя?
Мы сошли с ним к проволочному заграждению, широкой кривулиной уходившему в лунно-дымную даль центра обороны. На кольях и на колючей основе проволоки мерцали блестки легкого инея, и все это безобразное нагромождение казалось теперь осмысленно безобидным, нарядным, кружевным.
– Послушай, Коля… Понимаешь, я женюсь! Завтра женюсь, – бессвязно и благодарно сказал я Васюкову. Он посмотрел на меня, отступил в сторону и спросил, давясь хохотом:
– Только жениться? А иначе, значит, никак? Молодец девка!…
Я ударил его дважды, и в окоп мы вернулись порознь.
Никто из нас по-настоящему не нюхал еще войны. Пока что мы ощущали ее морально и только немножко физически, когда рыли окопы. Мы не встречали ни убитых, ни раненых своих, не видели ни живого, ни мертвого немца. Мы видели лишь – да и то со стороны – вражеские самолеты. Они всегда пролетали большими журавлиными стаями, и рев их надолго заполнял небо и землю. Я никогда не слыхал, чтобы в этот момент кто-нибудь произнес хоть слово. Тогда бойцы почему-то избегали смотреть друг на друга, торопились закурить, и лицо у каждого было таким, будто он только что получил известие о несчастье в доме. Зато надо было слышать тот по-русски щедрый приветственно-напутственный и ласковый мат по адресу своего самолета, когда он появ-лялся в небе! Заслушаешься и ни за что не утерпишь, чтобы не прибавить чего-нибудь и от себя…
Утро дня моего рождения выдалось крепким, ясным и звонким. Взвод занимался гречневой кашей с салом, когда над нами появился странный самолет с прямоугольным просветом в фюзеля-же. Такого я еще не видел. Небо было бирюзово-розовым, и самолет казался на нем как грязная брызга. Он повис над нашим окопом, и мы отчетливо видели белые кресты на его крыльях и слышали натужно-вибрирующий гул моторов.
– Разведчик ихний, – не глядя на меня, сказал Васюков. – Разрешите мне из ПТР… Может, ссажу!
Я сказал: «Действуйте» – мы были теперь на «вы», – и он бросился к Крылову за ружьем, но долго не мог прицелиться – самолет кружил прямо над нами, а длина ПТР достигала двух метров, и его не на что было приладить.
– Кладите ствол на меня! – приказал я и уперся руками в стенку окопа. Васюков так и сделал. Ствол ружья плотно прилегал к моему левому уху, и я на всякий случай зажмурился и раскрыл рот. Выстрел я ощутил спиной и головой, наверно, так чувствуешь себя после удара колом.
– Ну, что? – крикнул я.
– Не берет сразу, – отозвался Васюков. – Станьте-ка повыше…
Я стал, а он, повозясь и покряхтев сзади меня, снова ударил.
– Ну, – крикнул я.
– Не берет, гад! Станьте пониже…
– Стань сам, раз не умеешь стрелять! – сказал я, но сразу мне не удалось освободиться от ружья, – Васюков, видать, налег на приклад, заорав что-то несуразное:
– Ага-а, располупереэтак твою…
Взвод тоже орал. Я не сразу поймал глазами самолет и закричал вместе со всеми: он кривобоко тянул на запад, пачкая небо серым, бугристым следом дыма. По нему бил теперь весь батальон, и я не знал, как же мне доказать Калачу, что разведчика подбил мой взвод? Он может и не поверить…
Я выстроил взвод позади окопа и скомандовал:
– Старший сержант Васюков! Три шага вперед!
Он вышел строевым шагом и стал «смирно».
– За проявленное мужество и находчивость при уничтожении вражеского самолета старшему сержанту Васюкову от лица службы объявляю благодарность!
И тогда с Васюковым что-то случилось. Он насупился, покраснел и ответил чуть слышно:
– Служу… служу Советскому Союзу…
С ума сошел! Разве можно отвечать таким тоном, да еще перед строем! Я повторил благодар-ность, а Васюков взглянул на меня плачущими глазами, махнул рукой и пошел в строй, как больной.
Очумел мужик! Я распустил строй и кивнул Васюкову, чтобы он остался на месте. Он и в самом деле плакал. Не по-настоящему, а так, одними глазами.
– Ты чего? Обиделся за вчерашнее? – спросил я. – Нашел тоже время… сводить личные счеты!
– Да нет, – сказал он и высморкался в полу шинели. – Это я так… Подперло что-то под дыхало… Сам посуди: летают как дома… Почти половину России захватили, а мы…
– Да ты же подбил его, чудак! – сказал я.
– Конечно подбил. А где? Под самой Москвой? А, как будто ты сам не понимаешь!… Выпить бы сейчас, а?
– Ты… извини, пожалуйста, за вчерашнее, – попросил я. – Ладно?
– Ладно, за тобой останется… На свадьбу только позови, – полушутя, полусерьезно сказал он.
Я напрасно беспокоился: самолет был учтен за нашим взводом. Капитан Мишенин вынес нам с Васюковым благодарность. Мне вроде бы не за что, но старшим возражать не положено.
А день выдался как по нашему с Маринкой заказу. Впервые хорошо и глубоко проглядывалось поле впереди ручья. Оно поднималось на изволок, и почти на горизонте виднелись сквозные верхушки деревьев и пегие крыши построек. Справа, где у нас не было соседей, голубел лес. Он тянулся по пригорку и чуть ли не вплотную подступал к тому еле видимому селению. Временами оттуда прикатывались к нам невнятные орудийные выстрелы и широкие, осыпающиеся гулы. У нас это никого не тревожило – даже синиц. Они густой стайкой сидели на проволочном заграждении – и хоть бы что.
Я все время был в окопе. Васюков давно ушел на батальонную кухню. Оттуда он должен был зайти в знакомую хату насчет выпивки. Для этого я дал ему пару своего запасного фланелевого белья. Вернулся он немного выпивши, – не утерпел человек.
– Полный порядок! – доложил. – Есть кусок сала и полная писанка… А на кухне достал пару банок трески в масле. Хватит, я думаю. Хлеб-то там найдется?
– Не знаю, – сказал я.
– Как же так? Зять, а положение тещи не знает! Ты хоть видел ее?
– Один раз.
– И как она к тебе?
– Так себе…
– Не понравился, выходит?
– Война. Сам понимаешь…
– То-то и оно! И не крути-ка ты, командир, девке голову. Слышишь? Она же своя. Русская… И честная, видать…
– Старший сержант Васюков! Кто тебе помог подбить самолет и первый вынес благодарность? – спросил я.
– Ну, ты.
– Не «ну, ты», а младший лейтенант Воронов! И я запрещаю тебе обсуждать его действия, потому что он малый хороший, а не какой-нибудь там пьяница, как некоторые.
– Ясно. А выпить хорошему малому не хочется?
– Хочется. Но надо подождать до вечера.
– Тогда отнеси все туда. А то у меня такой настрой, что могу не вытерпеть. Самолет все-таки подбил я.
Мы сошли к ручью, и там в кустах краснотала я забрал у Васюкова писанку, консервы и сало. «Приду, – думал я, – положу все на стол и скажу: вот бойцы, командиры и политработники нашей части прислали подарок… на день рождения вашей дочери… Нет, это глупо. Скажу что-нибудь другое…»
На дворе я увидел Кольку, и он еще издали сказал:
– Хочешь поглядеть, сколько у нас крови?
– Где? – испугался я.
– В сарае. Маринка петуха зарезала. Варится уже…
У меня больно и радостно ворохнулось то знакомое чувство благодарности и преданности к Маринке, которое я испытывал тогда в амбаре, когда подарил ей сахар, и я схватил Кольку и поднял на руки. У него соскользнули на снег валенки – велики были, и когда я присел и стал обертывать его ноги ситцевыми ветошками, на крыльцо вышла мать.
– Ну чего ты залез к чужому человеку? Маленький, что ли! – крикнула она Кольке.
– Я не залез, это он сам, – ответил Колька. Я поздоровался с матерью по команде «смирно». Она велела Кольке идти в хату и скрылась в сенцах.
– Позвать Маринку? – сочувственно посмотрел на меня Колька.
– А мать не заругается? спросил я.
– Что ты! Она уже ругалась. За петуха…
Маринка выбежала в одном платье. Я снова будто впервые увидел ее невообразимую, с громадными черными косами, с свадьбой в глазах. Я взглянул на них, как на солнце, и сказал:
– Принес вот кой-чего…
Я начал доставать из карманов сало и консервы, а Маринка оглянулась на хату и схватила меня за руки.
– Не надо сейчас, спрячь скорей! Лучше вечером… И не говори ничего маме… Потом я скажу ей про всё сама…
– Я очень не нравлюсь ей? – спросил я.
– Она же не зна-ает, какой ты…
Первый раз в своей жизни я поцеловал тогда руку девушке. Маринка ахнула, вырвала руку (она пахла палеными перьями) и почти гневно сказала:
– Ну зачем ты так? Что я тебе, чужая?!
Этот день и угас ярко, – солнце закатывалось чистым, малиновым, и оснеженное поле за ручьем тоже было малиновым, жарко сверкающим. На нем, прямо перед нашим окопом, колготилась большая стая ворон и галок. Васюков сказал, что это они к морозу рассаживаются на ночь на земле.