Этой черты Ильин и не стирает: он попросту ее не видит. Спокойно подыскивает тексты, — «буквы закона», — перевертывает понятия, отнимая у них собственные имена, или произвольным сочетанием слов уничтожает ценность («отрицательная любовь») — все для оправдания убийства до его максимума включительно. Он с какой-то, — если можно так выразиться, — естественной противоестественностью равняет «честное насилие воина» с «бесчестным насилием палача», даже не заметив «противоположности их дел».
В неразрывной цепи «строго-последовательных» правил — казнь лишь одно из звеньев. Она, конечно, не более греховная неправедность для Ильина, чем действие военное. А уж по сравнению с тем убийцей, который шел «душу положить» за чужую свободу, — палач, пожалуй, и совсем праведник.
Приверженный «закону», Ильин просмотрел, однако, — «закон правды, корень всех человеческих прав и отношений», который Вл. Соловьев, от «нового» духа, определяет так: «Уважай в своем и во всяком другом лице человеческое достоинство и ни из какого человеческого существа никогда не делай страдательного орудия внешней ему цели».
Но можно ли уважать что-либо в «лице человеческом», ничего не зная об этом «лице», о человеке-личности? Можно ли увидать черту, отделяющую еще живое от уже мертвого, не услышав даже, что «нельзя», «не убий» — по-иному звучат теперь, по-новому, не так, как звучали для древних?
* * *
Да, не так.
Углубив наше отношение ко многому, — между прочим, к убийству, — мы уже и к войне относимся не совсем по-прежнему. Последняя европейская война это особенно подчеркнула.
«Самая ужасная» война… Объективно самая ужасная, — или для нас была она такой? Пожалуй, среди не только древних, но даже позднейших европейских войн, многие окажутся «ужаснее», если рассматривать их вне исторической линии. Но какая возбуждала столько сомнений, столько новых ощущений и мыслей? Когда говорилось с нашей неотвязчивой страстностью о «целях» войны? А настойчивость, с которой искали ее «виновника», первого «поднявшего меч»? И все страны, не выключая и Германии, с равным негодованием отвергали эту «виновность», все заявляли, что для них «цель войны — безопасность…».
Средневековый Вл. Соловьев, конечно, не стал бы и писать, объяснять, что главное в войне, — цель, что цель — не убийство и что война, с ее громадными возможностями убийства («нельзя»), все-таки может быть подвигом («надо»). Не пришло бы в голову тогдашнему Соловьеву отвечать на то, о чем никто не спрашивал. Это зналось, — в меру своего времени, — так, как было нужно. Нам, в меру нашего времени, нужно знать иначе, — яснее, определеннее.
Узор современного отношения к войне — сложен. В него ввиваются новые нити. И, кажется, определения Соловьева дают самую точную меру того, что мы о войне можем думать и как должны к ней, реальной, относиться, — в соответствии с «мерой возраста» нашего духа.
Ильину все-таки приходится считаться с современностью: ведь, понуждая к бою и казни, он ищет доводы в их пользу, ищет их «оправдать». Ему самому эти оправдания не нужны. Совершенно так же, как были бы не нужны, если б, веков 30 тому назад, он звал на войну с моавитянами или делал приготовления к всенародному перепиливанию пленных филистимлян тупыми пилами.
Справедливость требует прибавить, что Ильин, в те времена перенесенный, имеет полное право обойтись без оправданий.
Кто-то сказал: «Нет ничего таинственнее законов истории». Да, и потому нет ничего труднее, как «узнавать лицо своих времен».
* * *
А теперь пора поговорить начистоту.
Пора заглянуть в книгу Ильина подальше, за тот забор, который он выстроил из философических палей. Не так уж плотен и непроницаем этот забор.
Искушенный читатель им не обманется. Меня, например, не изумило даже внезапное появление, — к концу книги, — Царя. Откуда бы, казалось, взяться обыкновеннейшему царю в отвлеченно-философском трактате? Да еще с полной естественностью, как будто конкретный царь там пребывал с самого начала.
Он и пребывал. Ибо книга «О сопротивлении злу» — книга политическая. Психо-религиозно-философские рассуждения служат лишь прикрытием определенной политической идеи, даже тактики и практики, с определенными, в определенную сторону направленными, политическими целями.
На что же понадобились прикрытия?
Может быть, и это своего рода тактический прием. Русский человек — любит пофилософствовать. Склонность «русских мальчиков» к отвлеченным рассуждениям под трактирную «Лючию» давно подмечена Достоевским. И кушанье, поданное под философским соусом, легче и незаметнее проглатывается.
Не хотелось бы употреблять слово «пропаганда»; но другого нет, и приходится сказать: нарочито выдержанная в подполье пропаганда — иной раз действеннее открытой.
Какой-нибудь «русский мальчик» и царя на предпоследней странице проглотит без удивления, — если к концу книги он Уже незаметно стал чувствовать себя «царским слугой». Не всякого ведь раздражает и тяжелый, дубовый язык (точно не по-русски, точно перевод с иностранного!), и условно торжественная лирика Ильина, и дешевость его философской постройки; а уж наверно радуют — неприхотливых, — привычно-знакомые православные банальности и привычно-высокие слова о доблести, силе, мече… Если совесть все-таки взволнована — ее успокоят заверения, что никакое убийство, никакое палачество — не грех, а только, разве, невинная, негреховная, неправедность…
Впрочем, есть в книге Ильина нечто, — и довольно страшное, — перед чем может остановиться всякий человек, мало-мальски внимательный.
* * *
Это страшное — смешанность. Ильин не соединяет, но все вмешивает друг в друга.
Религия у него впутана, ввязана в политику. Именно ввязана, а не связана с ней. Коренную, глубокую связь между религией и политикой трудно отрицать после Вл. Соловьева; но приуроченье религии (и философии) к известным политическим построениям, прикрыванье очень определенной политики «божественностью» — не связь, а использование религии для политики.
Отсюда и все другие спутыванья-смешивания: справедливое вмешано в недопустимое, человечность — в бесчеловечие, нужное и верное, — в вопиющее, слова о Христовом духе — в духе маленькой, острой злобности, молитва — в палачество.
И смесь составлена так, что справедливое и человечное из нее уже невыделимо, и не только не побеждает вопиющего и трусливо-мстительного, но само в них разлагается. Призыв к «борьбе со злом», — делается гримасой, слова о молитве под виселицей — звучат, как богохульство, а торжественное требование чистоты и высоты любви… от палача — похоже на кощунственную, плоскую насмешку.
Тут Ильина покидает и последний дух — дух древнего Ягве, чья «непрестанная ревность пылает, как огонь»; ибо, хотя «чаша в руке Его, и вино кипит в ней, полное смешения…» — оно полно не такого, — иного, — «смешения».
Но перейдем к полной конкретности: к политической стороне данной книги.
* * *
Под общими рассуждениями о «борьбе со злом» в книге разумеется борьба с «революционизмом», еще уже — с «коммунизмом», и еще уже — с русскими большевиками (главными, по мнению Ильина, «революционерами»).
Сузимся и мы, и посмотрим, что может выйти из конкретной борьбы «ильинцев» (носителей политической идеи Ильина) с коммунистами.
Центральная политическая идея Ильина — власть одного над всеми (автократия).
Центральная политическая идея коммунистов — власть всех над одним (охлократия [28]).
Обе идеи, если угодно, — «религиозные», в том широком смысле, в каком всякая идея, по существу, — религиозна.
Обе идеи равно и одинаково противны духу новому, для него неприемлемы, уже потому, что ни та ни другая не знают главных, в нем открывшихся, ценностей: Человека-Личности и Свободы.
Обе идеи, таким образом, находятся в равенстве противостояния.
Выше мы уже говорили, что может дать идейное равенство противостояния. Когда оно выливается в реальное столкновение между носителями подобных идей — результат этого столкновения тот же: дурная бесконечность — в реальном образе.
На тот же вопрос: кто кого казнит? Снова тот же ответ: будут казнить те и другие, поочередно, смотря по тому, на чьей стороне в данный момент окажется преобладание физических сил.
Действительность (или Жизнь) ни на линию не сдвинется при этом с мертвой точки. В самом деле, казнят ли сегодня одни, — с ругательством, — а завтра другие, — с молитвой, — что меняет повторяющаяся перемена ролей?
Физическая же сила, ее преобладание, — случайность. Физической силой можно, конечно, одолеть, схватить, взять: это дело физики. Но сохранение, закрепление взятого, в подлинном смысле «завоевание», — это уже дело духа. Потому и решает лишь он настоящую победу, которая вовсе не есть мгновенное и случайное «одоленье».