Резюмируем.
Общее утверждение Ильина, что «сопротивляться злу нужно», совпадает с правдой.
Частное его утверждение, что «коммунизм есть зло», совпало с правдой.
Но это случайные, формальные и — необыкновенно короткие совпадения. Едва мы удлиним: «сопротивляться злу нужно…», прибавив: «силой, насилием», — как совпадение исчезнет. И вовсе не потому, что силы и насилия в борьбе со злом не может быть: напротив, оно там очень может быть; да только понуждающее к нему: «нужно…» сказано быть не может.
А что иное, как не случайность, второе верное ильинское утверждение: «Коммунизм есть зло?». Не имея необходимого духовного критерия, чтобы различать и определять зло, как зло, — Ильин не имеет возможности вскрыть и подлинное зло коммунизма. Да и попыток подойти к его природе и существу он не делает: он «злом» его попросту — называет.
Очень характерно: человека со «злой» волей нужно казнить; почему нужно — это в подробности доказывается; но почему «зла» воля данного человека, почему то, чего он хочет, — «зло», — тут объяснений нет. На «зле» Ильин не останавливается. Зло — значит зло.
В иных случаях прибавляет к тому, что уже назвал злом, — несколько эпитетов, долженствующих усилить злое впечатление; а то еще прибегает к такому приему: ставит свое зло в аналогию с каким-нибудь злом заведомым, или всеми за таковое признаваемым (почему они аналогичны, — тоже, конечно, не поясняется). Например, зло «революции» Ильин доказывает посредством нескольких знаков равенства: революция = всеобщее разрушение, революция = смерть и т. п. Смерть и разрушение — зло, значит — революция зло. Вот и все.
Прием простой, — но для кого он? Единочувственникам Ильина и это не нужно, а кто хочет размышлять — того ускоренные способы подготовки к борьбе с ильинским злом все равно не удовлетворит.
О подлинной же борьбе с подлинным злом, — какая может быть речь без твердого, ясного распознавания зла, без понимания того зла, с каким сейчас хочешь бороться? Ведь самая форма борьбы, ее орудия, средства, избираются в соответствии с природой и данной реальной формой этого зла. Даже болезнь нельзя победить, борясь с ней вслепую и не выбирая именно для нее годных средств.
Это слишком очевидно, и жаль, что говоря о книге Ильина, мне приходится повторять такие общие места.
* * *
А самое очевидное — роковая безысходность борьбы ильинцев с коммунистами.
Противники — обратноподобные во всем: в духе, в центральных своих идеях, — религиозной и политической («один над всеми» = «все над одним») — и уже не обратно, а прямо подобные в выборе орудий и средств для «победы»… Это — как если бы две руки, одному и тому же телу принадлежащие, вступили друг с другом в смертный бой.
Не всякую борьбу со злом коммунизма можно назвать борьбой со злом. Если она ведется с политической и религиозной позиции Ильина и единственные плоды ее — дела, которые Соловьев непереступимой чертой отрезал от человеческой совести, то для «духа нового» такая борьба есть сама — злое дело.
* * *
Я пишу это не ради обвинения в чем-нибудь автора книги о силе-насилии. Виноват ли человек, сам не знающий, какого он духа?
Вопрос в том, насколько Ильин уже замкнулся в самоуверенности. А если не вполне? Если, временами, и сам он подозревает неладное в своем христианстве? Тогда ему можно было бы дать немало добрых советов.
Вл. Соловьев для Ильина, в его теперешнем состоянии, бесполезен. Нет, ему надо начинать издалека, — вот, хотя бы, с маленькой, недавно вышедшей книжки П. Иванова — «Смирение во Христе».
Трудно представить себе что-нибудь более далекое книге Ильина. Ни барабанных призывов к мечу-молитве, ни высокоторжественных лирических отступлений, — ничего этого нет в немудрящих, действительно смиренных, сентенциях Иванова. А, главное, есть в них начаток духа, противоположного ильинскому.
Не скрою: это — приготовительный класс. Не всем Петр Иванов нужен, не всем даже полезен. По Ильину, который добрался до последних словесных высот христианства и не ощутил первого веяния его духа, — что осталось, как не сойти с голых вершин, не совлечься своей праздной мудрости, не начать с самого начала — со смирения во Христе?
Долог, тяжел, извилист путь от Петра Иванова до Владимира Соловьева, даже до понимания трагического узла «нельзя — и надо». Можно и совсем не дойти, так и утонуть в «смиренности». Но, во-первых, лучше утонуть в ней, чем засохнуть в гордыне Ильина, а во-вторых, все-таки, если есть путь — есть и надежда дойти.
Вступи Ильин на этот путь, «отвергнись себя», — была бы и для него, хоть малая, надежда достичь иных «видений»: уразуметь, какого «духа» был убийца, молившийся на кресте в небе: понять, во имя чего положил он душу, и что значит «положить душу — жизнь»; и увидеть, наконец, в собственной совести, черту, отделяющую насилие «честное» — от «бесчестного».
Была бы надежда постигнуть внутренно, в безмолвии, что меч — может стать подвижническим крестом, но никогда не бывает меч — молитвой.
«Сим победиши» — сказано о кресте.
Оправдана ли вера эта?
Кто подымает меч, зная, — памятью или хотя бы сердцем, — что на кресте умер Человек, открывший нам Свободу, только для того она оправдана.
Сентябрь, 1925
Вопрос о «молодежи» — перманентный вопрос. Он постоянно возвращается, периодически всплывает на поверхность. Им занимались люди всех времен во всех освещениях и планах; не знаю, впрочем, сказал ли тут кто-нибудь новое — по существу.
Существа вопроса я сейчас не собираюсь касаться. Я хочу только сделать несколько фактических «дополнений к моему очерку «Мальчики и девочки». Сильная, во многом справедливая статья В. И. Талина «Предгрозовье», мой очерк комментирующая, грешит кое-где историческими неточностями. Их я и считаю нужным исправить, — не для того, чтобы Талину возражать, а чтобы его возражения и выводы, которые он обещает в дальнейшем, были основаны на фактах объективно верных — до мелочей.
Талин, я думаю, не хуже меня знает, как часто маленькие писательские ошибки заставляют читателя превратно истолковывать всю вашу мысль. А если рядом (что всегда возможно) появляются рассуждения на ту же тему какого-нибудь первично-невежественного журналиста, — вроде комментариев к моему очерку одного нововременца из «Возрождения», — путаница в читательских умах еще усиливается. Сама серьезность темы не позволяет пренебрегать мелочами: ведь дело идет о суде над молодежью последних десятилетий, и даже не над ней только, а, пожалуй, над всей русской интеллигенцией.
Проследим же внимательно комментарии Талина к моему очерку.
У меня, прежде всего, не было претензий дать образ чуть не целого поколения. Очерк узок и бегл, — просто рассказ о нескольких юношах, собиравшихся в некотором месте в такое-то время. Воскресные собрания отнюдь не были для меня «светом в окне» или якорем спасения. Большинство «старшей» интеллигенции, даже причастной к литературе, не жило тогда отдельными, замкнутыми кругами. Мы имели разнообразные возможности встречаться с людьми в разнообразных «планах». Тот круг «среднемолодой» эстетствующей и распущенной молодежи, который ярко и верно обрисовал Талин, — был нам просто ни с какой стороны не интересен. Все отлично знали, что эта «молодежь» выросла не из старого «декадентства» или последующего течения символизма; специфически-упадочная среда родилась гораздо позже, во второй половине десятых годов. И никакого «течения» в ней не было — было «стояние».
«Старшие» с этой средой, как со средой, непосредственной связи не имели, и не желали иметь, прекрасно понимая, что такое все эти «юрочки» и куда бредут их «Собаки».
В самом начале была, впрочем, связь — посредственная, через «полустарших», вроде Блока (и других, менее известных). Но скоро и полустаршие (очень многие из них) от этой среды отстранились.
Замечание Талина насчет Блока и «частички тайны 12-ти» — совершенно непонятно. Блок, говорит Талин, «как бы мстил слишком знакомой ему среде, и Христа, которого пытались (кто?) сделать водителем мертвеньких, развратненьких… превратил в водителя 12-ти диких, неуемно здоровых, матросов-большевиков». В чем же тут могла быть месть — «мертвень-кой» среде? Или это месть кому-то, кто будто бы пытался сделать водителем молодых мертвецов — Христа? Невозможно разобраться, да, пожалуй, и не стоит: довольно утвердить факт, что решительно никто и никогда не делал ни малейшей попытки навязать «мертвеньким» Христа в водители, и я даже не представляю себе, какому глупцу или безумцу могла бы прийти в голову подобная мысль.
Если Блок ушел в «уединение» и не примкнул к той или другой группе «старших» — главная причина этому лежала в особенностях его сложной натуры. Всякая «общественность» была для него чуждой стихией. И когда бы, где бы она его ни настигала — он неизменно падал… Во всяком случае, Блока трудно брать как «тип», подводить его под какое-нибудь правило: он был скорее исключением.