— Ну разве не ужасный человек ваш отец? — улыбнулась миссис Мейсон. — Хорошо, Лесли, давайте еще пять минут постоим перед «Олимпией», и тогда я готова уйти.
Они направились к огромному полотну Мане.
— Когда оказываешься перед таким шедевром, только и остается молча им восхищаться, — объявила миссис Мейсон. — А дальше тишина, как сказал Гамлет. Никто, даже Ренуар, даже Эль Греко ни разу так не написали тело. Посмотрите на ее правую грудь. Это же чудо красоты. Просто дух захватывает. Даже мой бедный отец, который терпеть не мог современных художников, был вынужден признать, что грудь написана очень неплохо. Очень неплохо? Как вам это нравится? Теперь посмотрите, вы, должно быть, видите черную линию — она обрамляет фигуру. Ты ведь видишь, Чарли?
Да, он видит, отозвался Чарли.
— А ты, Пэтси?
— Вижу.
— А я не вижу! — с торжеством воскликнула она. — Раньше видела, знаю, она существует, но даю вам слово, теперь уже не вижу.
И они отправились обедать в один из тех ресторанчиков, где, как прежде обнаружили супруги Мейсон, никогда не бывают англичане. Он был ничуть не хуже тех модных ресторанов, куда ходят иностранцы, но вдвое дешевле. Теперь народу было полно, и как ни странно, за столиком справа от них оказались англичане, а слева — американцы. Напротив сидели два рослых белокурых шведа, а чуть в стороне несколько японцев. Сказать по правде, тут на каких только языках не говорили, а вот французской речи было не слышно. Лесли окинул всю эту публику неодобрительным взглядом.
— Похоже, ресторан начинает портиться, Винития.
Всем четверым вручили огромные, написанные фиолетовыми чернилами меню, вызвавшие у них некоторую растерянность. Лесли весело потер руки.
— Ну-с, с чего начнем? Я думаю, во Франции лучше следовать примеру французов, поэтому что вы скажете, если сперва примемся за улиток, а потом за лягушек?
— Не говори гадости, папа, — сказала Пэтси.
— Вот и видно твое невежество, детка. Это же величайшие деликатесы. Но я не вижу их в меню. — Лесли вечно забывал, что французское grenouille — это лягушка, а crapaud — жаба или наоборот. Он посмотрел на стоящего подле него официанта и произнес с резким английским выговором: — Garçong, est-ce-quer vous avez des crapauds?[22]
Метрдотелю не очень-то нравилось, когда его называли просто официант, но он с важным видом ответил, что сейчас не сезон.
— Вот незадача, — воскликнул Лесли. — Ну, а как насчет улиток? Escargots?
— Папа, если ты станешь есть улиток, меня затошнит.
— Он тебя просто дразнит, милочка, — сказала миссис Мейсон. — По-моему, нам лучше заказать хороший омлет. Во Франции, заказывая омлет, не прогадаешь.
— Верно, — подтвердил Лесли. — Во Франции, куда ни зайди, всюду подадут отличный омлет. Прекрасно. Garçong, une omelette pour quatre.[23]
Потом, ради детей, заказали rosbif l'anglaise.[24] После ростбифа молодежь ела ванильное мороженое, а родители сыр камамбер. В Англии он у них часто бывал, но оба согласились, что почему-то во Франции у него совсем иной вкус. Под конец пили кофе, изрядно разбавленный цикорием, и, с удовольствием потягивая его, миссис Мейсон сказала:
— Поистине, чтобы отведать настоящего кофе, надо приехать во Францию.
Благодаря давнему знакомству со знаменитой галереей, а также полезным сведениям, почерпнутым от матери, Чарли вместе с Лидией вошел в квадратный зал, ощущая что-то вроде той уверенности, с какой ступает на корт хороший теннисист. Ему не терпелось показать Лидии свои любимые картины и объяснить, чем они его восхищают. Однако он не без удивления обнаружил, что в зале сейчас все по-другому и нет здесь «Джоконды», к которой он, конечно же, хотел подвести спутницу прежде всего. Они не пробыли здесь и десяти минут. Бывая тут с родителями, они проводили в этом зале добрый час и то, по словам матери, не успевали насладиться всеми его сокровищами. Но «L'Homme au Gant» был на прежнем месте, и Чарли осторожно подвел к нему Лидию. Некоторое время они смотрели на портрет.
— Потрясающе, да? — сказал наконец Чарли, ласково сжав ее локоть.
— Да, ничего. Но вам-то что до него?
Чарли круто повернулся к ней. Никогда еще никто не спрашивал его так о картине.
— Бога ради, что вы хотите этим сказать? Это же один из лучших портретов на свете. Тициан, не кто-нибудь.
— Еще бы. Но вам-то что до него?
Чарли даже растерялся — как на это ответишь?
— Ну, это прекрасная картина, и написана великолепно. Конечно, она ни о чем не повествует, если вы это имеете в виду.
— Нет, не это, — улыбнулась Лидия.
— Она и вправду меня по-настоящему не задевает.
— Тогда на что он вам?
Лидия пошла прочь, Чарли последовал за ней. Равнодушным взглядом она скользнула по другим картинам. Слова ее смутили Чарли, он ломал голову, пытаясь понять, что она имела в виду. Она посмотрела на него с усмешкой. И сказала:
— Пойдемте, я вам покажу кое-какие картины.
Она взяла его под руку, и они пошли дальше. И вдруг он увидел «Джоконду».
— Вот она! — воскликнул Чарли. — Я должен остановиться и как следует на нее посмотреть. В Лувре я прежде всего хотел увидеть ее.
— Почему?
— Черт возьми, да это же самая знаменитая картина Леонардо. Это одна из самых значительных картин на свете.
— Она что-то значит для вас?
Чарли почувствовал, что Лидия начинает его раздражать; не понимал он, к чему она клонит, но по доброте душевной он не собирался давать волю досаде.
— Картина может быть значительной, даже если для меня она ничего не значит.
— Но тут важны только вы сами. Когда вы смотрите на картину, она что-то значит, только если она чем-то вас задевает.
— Какой-то уж очень самоуверенный подход.
— Эта картина и вправду вам что-то говорит?
— Конечно, говорит. И очень много всего, но мне вряд ли удастся высказать это лучше Патера. К сожалению, я не обладаю памятью моей матери. Она может повторить его высказывание наизусть.
Но еще не договорив, Чарли почувствовал, что его ответ неубедителен. Он начинал смутно подозревать, что имела в виду Лидия, и растерянно подумал, что, похоже, есть в искусстве что-то, о чем ему никогда не говорили. Но, к счастью, он вспомнил слова матери об «Олимпии» Мане.
— В сущности, не понимаю я, почему вообще стоит что-то говорить о картине. Она либо нравится, либо нет.
— И «Джоконда» вам действительно нравится? — спросила Лидия таким тоном, будто учиняла ему легкий допрос.
— Очень.
— Почему?
Чарли на минуту задумался.
— Видите ли, я знаю ее практически всю жизнь.
— По той же причине вам нравится ваш друг Саймон, да? — улыбнулась Лидия.
Он чувствовал, что слова ее несправедливы.
— Ну ладно. Теперь ведите меня к картинам, которые нравятся вам.
Все вышло наоборот. Не он, как предполагал Чарли, просвещает ее, рассказывает о картинах так, что привлекает ее интерес к великим полотнам, которые всегда любил, но она его ведет. Прекрасно. Он вполне готов отдаться на ее волю и посмотреть, что из этого получится.
«Ну конечно, она же русская, — сказал он себе. — Надо с этим считаться».
Они шли и шли мимо множества полотен, из залы в залу — Лидия не без труда отыскивала дорогу, но наконец она остановила Чарли перед небольшим полотном, которое легко можно было бы не заметить, если не ищешь именно его.
— Шарден, — сказал Чарли. — Да, я его видел.
— Но вы когда-нибудь присматривались к нему?
— А как же. Шарден в своем роде совсем не плохой художник. Мама очень его ценит. Мне и самому в общем-то нравятся его натюрморты.
— И ничего другого вы в этом не видите? Я просто в отчаянии.
— В отчаянии? — удивленно воскликнул Чарли. — Из-за каравая хлеба с бутылью вина? Хотя, конечно, прекрасно написано.
— Да, вы правы, написано прекрасно; написано с любовью и состраданием. Это не просто каравай хлеба и бутыль вина, это хлеб жизни и кровь Христова, но не укрытые от тех, кто томится голодом и жаждой, и скупо раздаваемые священниками по торжественным случаям. Это ежедневная пища страждущих. Эта картина такая скромная, безыскусственная, человечная, исполненная сочувствия. Это вино и хлеб бедняков, которым только и нужно, чтобы их оставили в покое, позволили свободно трудиться и есть свою простую пищу. Это крик презираемых и отверженных. Она говорит вам, что, как бы ни были грешны люди, в душе они добры. Этот хлеб и вино — символы радостей и горестей смиренных и кротких. Они не просят милости и любви вашей; они вам говорят, что они из той же плоти и крови, что и вы. Они говорят вам, что жизнь коротка и трудна, а в могиле холодно и одиноко. Это не просто хлеб и вино. Это тайна жребия человека на земле, его тоски по толике дружбы, толике любви, тайна его безропотной покорности, когда он видит, что даже и в этом ему отказано.