Он принуждал себя думать только о живописи — и ни о чем другом. Об игре оттенков. О том, что человеческое тело, написанное даже в желтоватых тонах, вдруг приобретает живое тепло. О том, что умелый выбор сюжета позволяет, например, изображать болезнь, смерть, раскрывая анатомию, — другими словами, позволяет достичь той правды, какая недоступна при изображении здорового человека, — и извиняет художника, отошедшего от традиционной красоты греков, которой никогда не коснется гниение, не поразит болезнь. Между небесами и человеком бывают такие минуты, когда они сливаются воедино всей яростью гроз и чувств, когда молния распарывает гладь моря, как нож, как скальпель вспарывает живую плоть…
В Сен-Дени оказалось еще легче, чем тогда, на площади Карусель, отдаться игре теней и силуэтов: здесь не требовалось даже воображения — нужно было только глядеть и видеть. Путь к колодцу напоминал какое-то мрачное празднество, без конца малеванный и перемалеванный холст; толпа, факелы, жалкие домишки с узкими фасадами, вдруг отступающий мрак, тривиальность лиц и одежды — все это до глубины сердца взволновало Теодора. Если бы ему не нужно было вести Трика на водопой, он остановился бы здесь и глядел, без конца глядел бы на этого оборванца, стоявшего у тумбы на углу улицы Компуаз, — он казался центром некой огромной композиции, и лицо его словно оцепенело от всего происходившего в эту ночь, в ту ночь, которую как бы похитила у него толпа бегущих, сталкивающихся друг с другом людей, непонятная толпа. А у ног оборванца тихонько скулила и тряслась всем телом маленькая белая собачонка с желтыми подпалинами…
Итак, он добрался тогда до сторожевой будки у входа в Лувр… Сейчас, в Сен-Дени, он вспоминал об этом так, словно прошло с тех пор не четыре часа, а долгие годы, словно то было в раннем детстве. Не доходя до Лувра, он наткнулся на двух гвардейцев конвоя, которых случайно видел несколько дней назад во время драки неподалеку от Мадлен. Шли они со стороны набережной. Оружия при них не было, даже сабли или шпаги не было, но Теодор не сразу это понял. Шли они неуверенно, тревожной походкой, куда-то торопились, и при виде мушкетерской формы оба шарахнулись в сторону. Сомнений не оставалось: они пытались дать тягу. Теодор заговорил с ними таким тоном, будто ничего подозрительного не заметил, спросил, куда они идут. Гвардейцы были до смешного непохожи друг на друга: один — высокий и тощий, другой — низенький, и шагал он тем тяжелым шагом, который выдает жителя деревни. Оба узнали Жерико и не могли выдержать притворной игры. Они умоляли отпустить их, и оба говорили глухими, придушенными голосами, и у обоих в глазах стояли слезы. Как, и это королевские гвардейцы! Дезертиры! Они подхватили мушкетера под руки, заклинали его войти в их положение. Говорили они оба разом, перебивая друг друга. И приводили самые жалкие доводы. Оба они были дворянского рода из Лангедока: один — уроженец Тулузы, другой жил в окрестностях Роде. Они никак не могли решиться последовать за королем, все бросить, быть может, даже покинуть Францию, отправиться за рубеж. Их семьи никогда не эмигрировали, и один, уехав, оставит без средств мать и сестру, а другой — он обручен, у него невеста… Горько кляня себя за пустое тщеславие — кой черт дернул их записываться в королевскую гвардию! — они кричали, что Париж — это уже почти изгнание… а теперь куда еще их потащат? Ведь в тот раз это длилось двадцать лет без малого! А ну-ка, посчитайте, сколько им будет лет, когда они вернутся на родину, — вся жизнь пройдет. И один из них говорил о своем родном крае, как говорят о женщине: у них там такое солнце, что он просто не в состоянии решиться на отъезд в Англию. Жерико их отпустил. Они рассчитывали временно укрыться у одной дамы полусвета, которая сдавала свой дом под игорный клуб.
Теодор пересек Оружейную площадь, где толпились беженцы, стояли экипажи, прошел мимо здания Почетного Легиона и тут наткнулся по меньшей мере на добрую сотню кавалеристов, ведущих своих лошадей к водопою. Трик заржал. Потерпи, потерпи чуточку, голубчик! Тео потрепал его по холке. В этой толкучке, где все без зазрения совести старались обмануть друг друга и пробраться к водопою без очереди, Теодор с особенной четкостью вспомнил арку Лувра, поразивший его тогда контраст между темной площадью и белесым светом факелов под сводами арки, свою встречу с дезертирами на последнем рубеже мрака и позора. Всё этим вечером для его глаз и для его памяти становилось картиной, живописью. В одиннадцать часов над одной из черных труб, водруженных на крыше Тюильри, внезапно возник вихрь пламени и искр, — королевское жилище как бы увенчала огненная корона; и вдруг со всех концов площади толпа бросилась к дворцу. И хотя оказалось, что это просто-напросто жгли дела и бумаги, пламя тянулось к людям, как руки, взывающие о помощи. Кареты, отосланные в семь часов вечера, еще не вернулись, но у площади Карусель грузили на повозки ящики с серебром и драгоценностями. Начальники охраны скликали своих людей уныло-пугливыми голосами, призывали часовых, и те окружили повозки: без сомнения, опасались, что славные наши парижане не побрезгуют расхитить королевское добро. На набережной серые мушкетеры на конях выстроились цепью, отрезав народ от дворца. Однако даже тогда Теодор еще не принял окончательного решения — не следовать за королем. Ведь живопись, искусство — это не сестра или невеста. Когда сумрак плотно окутал крыши, время вдруг потянулось нескончаемо долго, люди утомились. Вокруг дворца вновь воцарилось спокойствие. Поздний час и непогода наконец рассеяли толпу. Стало совсем темно, хоть глаз выколи. Ветер раскачивал огромные деревья, растущие вдоль Сены. Под его мрачный вой кавалеристы продолжали охранять подступы к Павильону Флоры. Сидя в седле под секущими струями дождя, Теодор мечтал нарисовать картину пожара. И когда около полуночи мушкетеры, стоявшие у входа в Павильон Флоры, увидели, как подъехали кареты и перед этим скопищем теней и упряжек в дверях дворца показался опиравшийся на господина де Блакас и герцога Дюра́ король — боже мой, да неужели это король?.. Когда медленно и с нескрываемым мучительным усилием стал спускаться с лестницы старый грузный человек, с больной поясницей и в суконных сапожках, который, казалось, вот-вот упадет, а за ним — маршалы, министры, принцы в окружении сбежавшихся национальных гвардейцев, гренадеров, кавалеристов и слуг, — зрелище это вдруг пронзило Теодора острием жалости. Возможно, один только он не расслышал слов короля, ставших отныне исторической фразой. Он едва успел посторониться, чтобы пропустить толпу лакеев и чиновников, устремившихся к низверженному монарху, началось всеобщее движение, волнение среди гвардейцев. Бегство стало невозможным. Все прежние выкладки были уже ни к чему. Он попал в эскорт, сопровождавший королевскую берлину.
Жребий был брошен.
* * *
В тот самый час, когда Трик, вздыхая и отфыркиваясь, с расстановкой пьет у колодца Сен-Дени, питаемого подземными водами Кру, в тот самый час у заставы Этуаль маршал Мармон, герцог Рагузский, которого сопровождает верхом барон Фавье, дает знак к отправлению четырем ротам королевской гвардии, собранным здесь с одиннадцати часов вечера. Его сиятельство граф Артуа вместе с герцогом Майе и графом Арманом де Полиньяк укатил в почтовой карете, а герцог Беррийский и маршал Мармон верхами возглавляли колонну. К ним, без особого, впрочем, восторга, присоединился и герцог Ришелье. Первый королевский камергер не мог не почуять, откуда дует ветер, и покинул свои апартаменты на улице Ройяль-Сент-Онорэ, которые граф де Рошешуар снимал у барона Луи и где граф с конца ноября жил вместе с герцогом и его адъютантом, господином Стемпковским, совсем еще молодым офицером, но с большими достоинствами, приставленным к особе Ришелье в возрасте пятнадцати лет; Иван Александрович Стемпковский еще накануне со слугой Ришелье уехал в герцогской карете, нагруженной наиболее ценными вещами, во Франкфурт, где находился Александр I, а это достаточно ясно свидетельствовало о том, что герцог не намерен связывать свою судьбу с судьбой бежавшего короля и что в деле установления порядка во Франции он ныне, как и в свое время, более полагается на армию русского царя, нежели на армию Конде. Так или иначе, сегодня вечером, часов около девяти, Ришелье, вернувшись из Тюильри, посоветовал Рошешуару быть начеку, и, действительно, не успели они проститься, как Леона де Рошешуар вызвали к черным мушкетерам, стоявшим у заставы Этуаль. Они вместе сели на коней, а за ними тронулся кабриолет Леона де Рошешуар, который должен был следовать с обозом королевской гвардии. У Леона было странное чувство, как будто он вернулся на семь лет назад, в Одессу, к тем временам, когда Стемпковский еще не сменил его при дяде. Все-таки он немножко ревновал герцога к своему преемнику.