Этим «а вдруг» ходатай доил папу около трех месяцев, но толку никакого не вышло. Каждую неделю обнаруживалась новая «рука», которая требовала мзды, и рука отца устала давать. В один прекрасный день ходатай дал знать отцу, что уничтожить распоряжение о выселении невозможно, оно уже написано и подписано и лежит в должном месте. Но что же делать? Задержать — это обойдется во столько-то и столько-то. Папа дал столько-то и столько-то и задержал. Прошло несколько дней, и снова пришло известие, что бумага, несмотря на задержки, движется, и надо снова придержать ее. Папа снова дал столько-то и столько-то и снова задержал ее. Так дело и шло: ходатай стоял на страже и держал бумагу обеими руками, а бумага тем временем двигалась. Она двигалась медленно, шаг за шагом, незаметно для глаза, крадучись, как вор, но все же двигалась, и каждая задержка и остановка стоила отцу денег и, главное, ранила его самолюбие и изматывала силы: обивание порогов начальствующих лиц, бесплодная ходьба по инстанциям, тайные подарки, просьбы, лицемерие, унижение перед важными и бессердечными сановниками, отъявленными пьяницами, и перед наглыми щелкоперами, всякой мелкой сошкой, тайные встречи в грязных кабаках и бесконечные переговоры… Подобные поездки испортили отцу немало крови, и возвращаясь домой, он по два-три дня не вставал с постели. А поднявшись, затворялся один в своей комнате и часами шагал взад-вперед. Однажды в сумерках я увидел, как он стоит в углу перед маленьким кивотом и тихо плачет…
Немало седых волос на голове, немало морщин на лбу добавили ему эти дни.
Отец видел, что естественным путем спасение не придет, и стал уповать на милость Небес. Хлопотать он не перестал, ибо сказано: «И благословлю тебя во всем, что ни будешь делать»,[12] но в настоящее спасение больше не верил. Он тайно молился только о том, чтоб несчастье не торопилось прийти, а там, кто знает, может быть… Может быть, случится какое-нибудь чудо, манифест какой-нибудь, война или какое другое бедствие, которое заставит забыть про Йосю из Козеевки.
Между тем наступил месяц нисан.[13] От моего старшего брата Шмуэля, который служил трубачом в военном оркестре, пришло письмо, а в нем две новости: во-первых, он, Шмуэль, за свои отличные музыкальные способности удостоился нашивки, во-вторых, он получил от начальства отпуск на две недели и накануне Песаха приедет домой вместе со своей трубой. Папа прочел это письмо вслух, и весь дом радовался. Дети кричали: «Шмуэль приедет! Шмуэль привезет трубу!» Лицо матери на миг просияло, и в глазах блеснули слезы.
— Ай, жена, что ты плачешь? — говорит папа и тоже смахивает навернувшуюся слезу. — Вот тебе добрый признак. Вот увидишь, что Бог нас не оставит.
— Дай-то Бог. Хотя бы ради детей, — отвечает мама, с трудом удерживаясь от слез, чтоб не огорчать отца.
Увы, молитвы отца и матери не были услышаны. Несчастье пришло очень скоро и в такой день, когда мы меньше всего ожидали его: в канун Песаха.
III
Гость передохнул и продолжал дальше:
На этот раз канун Песаха выпал на пятницу, и у меня в памяти он сохранился во всех подробностях. С утра солнце светило не переставая, и оба дома, вверху горы и внизу, сверкали и улыбались друг другу обновленной белизной и кичились один перед другим своими поясами — синей лентой, проведенной под окнами в честь праздника. За домом раздавались песни баб, сегодня впервые вышедших на огород, и каждый час появлялась новая свежевскопанная грядка, черная и сырая. После дождя гора Зелига покрылась за ночь нежным покровоом зеленого шелка. Тропинка, сбегавшая сверху вниз, по-новому зажелтела на этой зелени, вся сверху донизу посыпанная сырым золотистым песком. Никто не видел, кто посыпал ее, но все понимали, что рано утром это сделала тайком невеста в честь жениха, который должен был сегодня приехать. Мне жалко было топтать эту дорожку, не хотелось испортить ее прежде, чем ступит на нее нога жениха. В обоих дворах шли приготовления:[14] чистили посуду, терли, скребли, так что слышно было издалека. Столы и стулья были осуждены на кипяток и на раскаленные камни, их терзала сухая рука сморщенной старушки Явдухи, этой объевреившейся бабы, которая следила за кошерностью лучше любой еврейки, и грубая толстая рука девки Параши с изрытым оспой лицом. Хозяйки весь день работали сами и заставляли работать других с тем же рвением, не покладая рук, словно состязались в усердии. Не шутка ведь: сегодня приедет Шмуэль, жених, и это после двух лет воинской службы.
А надо вам сказать, что с тех пор, как от брата пришло письмо, между хозяйками возник спор. Моя мать утверждала, что Шмуэль — ее гость. «Сначала свои родители, — говорила она, — а потом уж невестины». А та возмущалась: «Вот и нет! Шмуэль жених, и где это слыхано, чтоб жених не провел хоть один Песах в доме невесты?» В дело вмешались мужчины и порешили так: пусть будет поровну. Первый седер — у своих родителей, второй — у невестиных.
Такое же разногласие возникло в этот день и между детьми. Каждый хотел ехать со Степой на ближайшую станцию встречать гостя, который должен был приехать поездом сегодня в полдень. В конце концов эта честь выпала мне. Я стою и с нетерпением жду, когда же наконец тронется повозка, ведь уже целый час как она запряжена и стоит у ворот. Она ждет Степу, который все еще сидит во дворе верхом на козлах и строгает и обтачивает топором белые палки, новые пасхальные ручки для ухватов и лопат. Я изо всех сил стараюсь помочь Степе, чтобы ускорить дело, но мать зовет меня мыть голову и переменить белье. Она боится, как бы я не замешкался в дороге, как бы праздник не застал меня грязным.
Чтобы не терять времени, я на этот раз охотно подставляю голову под горячую струю, под поломанный гребень, надеваю белоснежную шуршащую рубаху, от которой у меня холодок пробегает по коже, и в подходящую минуту пытаюсь упросить маму позволить мне сейчас — не ради меня, конечно, а в честь брата — надеть и новый костюм, и шапку, и главное, начищенные ботинки. Мне хочется показаться Шмуэлю во всем блеске. Но мама отвергает эту просьбу обычным аргументом: в дороге все это загрязнится, так что и для вещей и для меня самого лучше будет, если я надену их, когда вернусь. Я поневоле довольствуюсь малым и торжественно выхожу, обновленный и приукрашенный только наполовину. Накрахмаленная рубаха слегка трется о тело, и я чувствую, как часть праздничной радости уже впитывается в кожу и в кости.
В столовой я натыкаюсь на сестренку, которая сидит на скамеечке и толчет мацу в деревянной ступе, вдвое большей, чем она сама. Вторая сестра, совсем еще малышка, просеивает эту муку сквозь сверкающее по-пасхальному сито на белую простыню. На круглой деревянной решетке для просолки мяса уже давно лежат выпотрошенные куры, их синие пупки и золотистый жир, а между ними — разрубленный надвое индюк. С решетки стекает красная жижа. Средний брат натирает хрен, морщится и чихает. У двери в кухню стоит Параша вся в чистом: на ней белый передник и белый чепчик, как на невесте; ее изрытое оспой лицо сияет, она соскребает зазубренным ножом сверкающую чешую с толстой барахтающейся рыбы, для которой уже приготовлена медная кастрюля. Из кухни слышится шуршание растираемых пряностей и приправ, потрескивание огня, пылающего в обновленной печи, откуда выглядывает прокаливаемая в пламени посуда. Папа готовит харосет.[15] Во дворе мама погружает в яму с водой огромную связку начищенных и блестящих вилок и ложек. Деревянная утварь: стулья, полки, бочка, белый ушат — все стоит уже на месте вычищенное и вымытое и исполняет свое назначение. Из другой ямы во дворе еще подымается маленький огонек от сожженного квасного,[16] и в воздухе носится легкий дымок. Канун Песаха распространяет свои звуки и ароматы далеко кругом. Но сам Песах еще заперт в зале, в особой комнате, и мама не позволяет туда входить. Там он сидит, прячется, осиянный светом, словно царь, — там, за занавеской, среди дорогих белых подушек и сверкающих стеклянных рюмок и бокалов, — и перешептывается с Ильей-пророком. Только когда мама по необходимости открывает на секунду дверь, Песах взглядывает на нас, детей, одним глазком и подмигивает: «Тут я, детки».
Через полчаса после уничтожения квасного бричка трогается — и я в ней. Теперь я уже точно знаю, что еду и что через два часа, с Божьей помощью, увижу брата и его трубу.
Когда повозка свернула на ведущую к станции дорогу, до меня донеслись песни баб, копавших на огороде. Я повернул голову назад, туда, где мы жили: два белых дома, верхний и нижний, стоят в своих синих поясах и смотрят на меня. Оба торопят: не мешкайте в пути — Песах близок!
Дорога к станции, хотя и размокла немного от ночного дождя и кое-где пестрела болотцами, была не особенно плоха, и лошади бежали, по обыкновению, бойкой рысью. От деревни до станции два часа езды, столько же назад. Если нас никто не задержит, мы должны вернуться с гостем часа за два-три до наступления вечера, то есть когда все в доме уже будет готово к празднику. Я представляю себе, какая будет радость, когда повозка вернется со Шмуэлем, как оба семейства вместе выйдут его встречать, и невеста тоже.