Когда повозка свернула на ведущую к станции дорогу, до меня донеслись песни баб, копавших на огороде. Я повернул голову назад, туда, где мы жили: два белых дома, верхний и нижний, стоят в своих синих поясах и смотрят на меня. Оба торопят: не мешкайте в пути — Песах близок!
Дорога к станции, хотя и размокла немного от ночного дождя и кое-где пестрела болотцами, была не особенно плоха, и лошади бежали, по обыкновению, бойкой рысью. От деревни до станции два часа езды, столько же назад. Если нас никто не задержит, мы должны вернуться с гостем часа за два-три до наступления вечера, то есть когда все в доме уже будет готово к празднику. Я представляю себе, какая будет радость, когда повозка вернется со Шмуэлем, как оба семейства вместе выйдут его встречать, и невеста тоже.
Лошади бежали между вспаханных полей, позванивая бубенцами. Легкий ветерок дул в лицо. Настроение у меня было великолепное. Благодать близящегося Песаха витала над всем миром. Между легкими облачками открывались широкие пространства, сиявшие новой, пасхальной синевой. В чистом воздухе сталкивались волны нежного тепла и успокоительного холода, они попеременно дули в лицо и в затылок. Среди полей стояли, точно стеклянные, лужи воды: то они были гладки, так что небо отражалось в них, то дрожали холодной рябью и сияли золотыми и серебряными чешуйками, как пасхальные бокалы. Даже грязные остатки маленьких снежных холмиков, видневшиеся порой в ложбинах, не портили картину. Они казались мне последними остатками квасного, которые от стыда попрятались в землю.
Повозка бежит, мы выезжаем из полей в лес, из лесу на поле. Я тем временем обдумываю, как пройдут дни предстоящего Песаха. В этот Песах у нас будет необыкновенно весело. Каждый день веселье. В первый день родители невесты придут к нам: вино, пряники, торты, орехи и игра в орехи. На второй день мы пойдем к ним, и опять вино, пряники, торты, орехи и игра в орехи. Вечером опять все соберутся к нам. Придут родители невесты, она сама, Песах-Ици с женой. Все, все. Шмуэль будет играть на трубе. Дети будут танцевать. И опять вино, пряники, торты, орехи…
Скажу откровенно: больше, чем приезду брата, я радовался трубе, которую он должен был привезти, и она заставляла меня торопиться на станцию. Я никогда еще не видел трубы. Я знал ее только по фотографической карточке, которую брат прислал вскоре по поступлении в оркестр и которая висела на стене рядом со скрипкой. Брат изображен на ней в военной форме и с трубой в руках. Великолепная штука эта труба! И вот сейчас я не только увижу ее, я, может быть, подую в нее! Одно это «может быть» наполняло меня безграничной радостью, и я не мог удержаться, чтоб не поделиться этой радостью со Степой, который сидел впереди меня на облучке.
— Скажи, Степа, — обращаюсь я к нему — ты видал когда-нибудь трубу?
— Это как? — отвечает он, оборачиваясь ко мне с изумлением.
— Знаешь, Шмуэль привезет трубу, настоящую медную трубу!..
Это, по-видимому, его совершенно не трогает. Он ничего не отвечает, отворачивается к лошадям и снова совершенно спокойно погоняет. «Что он понимает, этот осел?» — думаю я с презрением. Я приставляю кулак к кулаку наподобие трубы и начинаю трубить и петь в такт подпрыгивающей бричке. Навстречу нам тянутся фуры, возвращающиеся со станции. Вот проехали легкие дрожки, в них сидят два чиновника. А я продолжаю трубить, ни на кого не обращая внимания. Только Степа несколько раз оборачивается назад и тревожно провожает их глазами, пока они не скрываются из виду, — будто чувствует, что эта встреча не к добру.
Подъехав к станции, мы увидели Шмуэля, ждущего на крыльце. Как огрубело его лицо, и где его борода? Я выскочил из брички и бросился к нему. Приветствия, поцелуи. Степа напоил лошадей и положил в бричку вещи брата. Я искал среди них глазами трубу, но не нашел ничего, кроме одного тяжелого и грубого сундучка и другого, поменьше и покрасивее, похожего на футляр. Я сообразил, что тут-то она и лежит, но на всякий случай спросил, что это.
— Это футляр с инструментом, — отвечал брат.
Рука, ощупывавшая футляр, сама собой отпрянула назад — из уважения. Инструмент! Я хотел попросить брата, чтобы он мне тут-же показал инструмент, но не решился. Я посмотрел на него умоляюще. Он, словно поняв меня, сказал:
— Надо спешить домой. Песах вот-вот наступит.
Он прав. Надо спешить домой, Песах вот-вот наступит. Мы все заторопились, уселись в бричку. Лошади легким и веселым шагом побежали той же дорогой, вызванивая: «Шмуэль едет! Шмуэль едет!» Шмуэль тотчас вступил со Степой в бесконечный разговор о деревенских делах; он спрашивает, а тот отвечает. Я же думаю только о футляре и о том, что находится там внутри. Я уже отчаялся было увидеть трубу в дороге: она была спрятана и заперта в футляре, как Песах в зале. Но Бог, очевидно, захотел вознаградить меня за тяготы пути, и неподалеку от дома у брата явилась прекрасная мысль трубным звуком возвестить о своем прибытии. Сказано — сделано. Он открыл футляр, и в его руках засверкала труба, вся из блестящей меди, со множеством тонких трубочек. Я едва не ослеп от блеска. Еще мгновение, и под пальцами брата из трубы стали выплескиваться, подымаясь и опускаясь, тонкие и чистые звуки. Инструмент заливался, как дитя. Но вдруг его медная глотка взревела изо всех сил, и по чистому воздушному простору понесся над полями прекрасный и мощный марш.
Степа взмахнул кнутом — и лошади полетели, как на крыльях. Колокольчики на их шеях сперва смутились было перед мощным маршем и словно смолкли, но тотчас очнулись и снова весело и дробно зазвенели, радостно возвещая: «Шмуэль едет! Шмуэль едет!» Деревья, что росли вдоль дороги, пустились в пляс и расступались перед нами; лужи сияли, приветствуя нас; все ликовало: Шмуэль едет! Шмуэль едет!
Бричка летит, и вдруг навстречу опять дрожки с двумя чиновниками. Те же самые дрожки и те же самые чиновники, которых мы встретили по дороге на станцию. Эта двукратная встреча показалась мне дурным знаком, над которым стоило призадуматься. Труба в руках Шмуэля вздрогнула и будто внезапно потускнела. Шмуэль быстро опустил ее на дно повозки и прикрыл шинелью. Бричка и дрожки быстро миновали друг друга, а их пассажиры, словно по какому-то тайному знаку, обернулись назад и долго подозрительно смотрели друг на друга…
Между тем наша бричка с внезапным быстро оборвавшимся грохотом проехала по маленькому мостику, перекинутому через ров, и въехала в деревню. Здесь, как было условлено, нас должны были встречать — но, к нашему удивлению, там никого не оказалось. На сердце стало тревожно. Брат протрубил еще один слабый сигнал и спрятал инструмент в футляр. Степа вдруг привстал, изо всех сил хлестнул по лошадям и погнал их вихрем. Мимо нас быстро проносились один за другим одинокие домики на краю деревни, заборы, босые грязные ребятишки, топтавшиеся в лужах, которые оборачивались на звуки бубенцов и кнута и глазели на солдата, несущегося в бричке.
Вот показались и два белых домика — на вершине и у подножия холма. Перед нашим домом стояла группа мужчин и женщин: видно, собрались в честь гостя. Но почему никто не шелохнется, не идет навстречу? Странно.
Степа по-прежнему правит стоя, расставив ноги и высоко взмахивая кнутом, который рассекает воздух, точно пузыри лопаются. Бричка шумно и стремительно приближается к дому. Вот я уже различаю в толпе отдельные лица. Семья Зелига, взрослые и дети, Песах-Ици, жена его… Наряды перемешались — праздничные, будничные… Вот новые шапки, платки, ботинки. Вот и невеста тут — вся в белом. Вот и деревенский староста с окладистой бородой и красным поясом. Он стоит в стороне с палкой в руках и с медной бляхой на груди. При чем тут он? И почему из наших никого нет?
Как только бричка остановилась у ворот и мы увидели лица собравшихся, сомнений не осталось. Без слов и объяснений все было понятно…
IV
Гость понизил голос и продолжал:
Разгадка была жестокой, настолько жестокой, что ее не мог постигнуть такой маленький мальчик, как я. Ведь все случилось так неожиданно!
Кто мог подумать, что когда мы с братом вернемся со станции домой, мы там ничего не найдем?
Кто ожидал, что в те четыре-пять часов, что мы были в дороге, придут к нам в дом чужие, погрузят вещи и людей на возы и скажут им: ступайте, куда глаза глядят…
И когда? Именно в такой день!
Сколько долгих месяцев это постановление подбиралось к нам, подкрадываясь, тихонько подползало, как змея, чтоб теперь, в момент, когда о нем забыли, вдруг выпрыгнуть и ужалить. И как же ядовито было это жало!
Лица встретивших нас близких, уже нарядившихся в новые шляпы и платочки, сказали нам о том, что произошло. Своим мрачным и убитым видом, заплаканными глазами они более походили на провожающих покойника, чем на встречающих гостя.
Когда Шмуэль, а за ним и я вылезли из брички, неожиданно вырвался и взвился, как стрела, горький вопль, крик одинокого отчаяния, вырвался и тотчас оборвался, словно отсеченный острым ножом, и прорезал глубокий след в воздухе и в сердцах. То кричала мать невесты. В этом оборвавшемся крике был стон души, отлетающей от тела. Дети разревелись. Мужчины отвернулись в сторону и усиленно заморгали глазами.