— Ах, — молвила она, — это снова вы! Как вы бесконечно добры! Вы, без сомнения, мой добрый ангел. Вы меня уже ведь спасли однажды.
— Я спас вас однажды?..
— О, нет, не смейте отрицать это. Вы были так предупредительны, так добры, я никогда этого не забуду.
Стало быть, она все знала! Кто-то — несомненно, старая камеристка — ей рассказала. Мысль о том, что она знает и что уважение ее ко мне не пострадало, заставила странно содрогнуться все мое существо.
Нежно, со всевозможными предосторожностями, положил я стройное тельце на свою здоровую руку. Грейс не была тяжелой, но вес, лежащий целиком на одной руке и на одном плече — на другую руку и плечо мне рассчитывать не приходилось — причинял мне жестокую боль.
Я, как мог, скрывал от нее свою изувеченную руку, и она так и не заметила, что я ранен. Грейс жаловалась лишь на рану на ноге, которая, говорила она, была придавлена каким-то обломком вагона. Она добавила, что боль не была сильной, но, судя по чрезвычайной бледности лица, черты которого болезненно исказились, она жестоко страдала. В нескольких сотнях ярдов от места катастрофы и в некотором отдалении от дороги, окаймлявшей железнодорожный путь, я заметил маленький домик со стенами из красного кирпича. Там-то я и сложил свою драгоценную ношу.
Тем временем все, что в человеческих силах, было сделано для облегчения страданий других пассажиров поезда. Мало кому из них удалось избежать ран более или менее серьезных. Множество людей приехало и пришло с соседней станции, и все лихорадочно работали над спасением жертв крушения и расчисткой железнодорожного пути. Из ближайших деревень приехало несколько врачей, и каждый из них деятельно и сколько доставало сил заботился о тех, кто получили самые тяжелые ранения.
Уверившись, что голубка моя в безопасности, на хорошей постели в одной из комнат небольшого коттеджа, я обратился к одному из врачей, человеку средних лет. В его пристальном и проницательном взоре, безошибочно определявшем серьезность каждого случая, казалось, сверкали молнии. Стоило взглянуть на него, и тут же возникала мысль — вот уж, точно, человек, который знает свое дело.
— Эта юная особа — мисс Грейс Брертон, знаменитая актриса, — сказал я.
Он, надо думать, верно истолковал напряженную озабоченность, выраженную на моих искаженных чертах, когда я спросил его мнение по поводу раны. Голос его дрожал от волнения и жалости, когда он отвечал мне:
— Весьма печально. Это, право слово, самый печальный случай из всех, какие мне доводилось видеть. Мисс Брертон больше не сможет выступать на сцене: она останется на всю жизнь калекой.
Минул год после трагического происшествия, о котором я только что рассказал, — всего лишь год, но мне он показался двадцатью годами, — и вот Грейс Брертон стала моей женой.
Я бы женился на ней гораздо раньше, позволь она мне это. Изо всех сил я стремился отстоять свое право работать и бороться ради нее; но моя милая из месяца в месяц, по своей деликатности, ничего не желала слышать о замужестве.
— У меня нет никакого права выходить за вас замуж, — говорила она. — Я могу быть вам только обузой, ведь профессия ваша требует полного внимания и напряжения сил.
Да, она говорила так, но она любила меня! И я знал, что она меня любит. Не то бы я скрылся с глаз ее и продолжал бы неотступно служить ей, не стесняя своим докучливым присутствием. Нет, нет, никогда я не мог бы пасть столь низко, чтобы думать только о себе и воспользоваться беспомощностью несчастной калеки.
Я остался, стало быть, рядом с нею, нисколько не смущая ее, моя преданность ей никогда не ослабевала, и я всеми силами давал ей понять, что без нее жизнь моя была бы мучительным одиночеством в безысходной пустоте.
Наконец-то моя любовь восторжествовала: та, что была самой знаменитой из актрис, та, которой поклонялись, словно богине, стала женою Джеффри Хита, нищего актера, ведущего тягостную борьбу за существование.
И тогда последовали годы небывалого напряжения, непрестанных трудов, годы, на протяжении которых я силился — о, как я работал! — добиться известности, с тем чтобы поднять свое имя на высоту, которую достигло имя моей возлюбленной, имя, бывшее у всех на устах и на слуху у каждого в кратковременную пору ее славы. Сколь недолог был триумф этого гениального дитя, и сколь, тем не менее, ярок и ослепителен!
Даже печаль высокого света, вследствие постигшего ее несчастья, изволила продлиться несколько недель. Все искренно сожалели о несчастной участи юной артистки, слава которой оказалась «самой яркой звездой театрального сезона».
Через год после нашей свадьбы у нас появилась восхитительная малышка. Мать захотела назвать ее Барбарой — это имя было ей особо дорого, и она произносила его с трогательной теплотой:
— Барбара Брертон — какое красивое имя! О, как оно будет смотреться на афише! — говорила она, ибо Грейс заставила меня пообещать, что наша девочка будет воспитана как будущая актриса.
— Если только она унаследовала хоть частицу таланта своей матери, то это будет великая актриса, — отвечал я.
Итак, нашей малютке предстояло стать артисткой. Увы! впоследствии мне не раз пришлось пожалеть об этом решении, и я готов был предпочесть, чтобы дочь моя умерла, так и не выйдя на подмостки, чем ослепила бы своей поразительной красотой всех, кто ее увидел в свете огней театральной рампы.
По просьбе моей возлюбленной супруги я начал обучение малышки Баб театральному искусству с самых младых лет. Ей было, наверное, не более восьми, когда я в присутствии матери дал ей первый урок. О, я прекрасно помню, как это было! Под моим руководством она целую неделю репетировала маленькие сценки, а затем я назначил день, когда она должна была сыграть перед нами всю пьесу.
В ее годы мы, разумеется, не ждали увидеть ничего выдающегося. То была всего-навсего небольшая проба, просто с целью выяснить, есть ли у ребенка природный дар к сцене. Я с тщанием выбрал небольшую пьеску со множеством положений и ситуаций. Патетика, гнев, печаль — все чувства были тонко выражены в роли, которую я назначил нашей малютке.
В пьесе значилось всего лишь две роли: я начал играть свою и со смешанным чувством ждал дебюта дитя-артистки. Глядя на Грейс, сидящую в другом конце комнаты, я не мог сдержать улыбки удовлетворения, заметив в ее чертах возбуждение, придавшее щекам оттенок, какой я так давно не видел на ее бледном и бескровном лице.
Миниатюрный спектакль блестяще начался и завершился полным триумфом нашей маленькой актрисы. То, что она оказалась куда более способной, чем бывает в ее годы, у нас более не вызывало сомнений. Ее дар перевоплощения был столь явен, умение направлять голос столь бесспорно, что пришлось увериться: она унаследовала свое искусство от матери.
— У нее есть дар, и она будет очень красива.
Вот что сказала Грейс, когда наша малышка, положив свою бедную усталую головку на подушку, заснула крепким сном.
Прошло еще два года, не отмеченных особенными событиями, а затем наступил величайший перелом во всей моей жизни.
Бремя ответственности и упорный труд постепенно позволили мне достичь высот в моем ремесле. Об актере Джеффри Хите начали говорить гораздо более прежнего. Я долго дожидался подходящей возможности сделать «свой прорыв» в большое искусство, в которое был столь страстно влюблен. И вот эта возможность представилась — совершенно внезапно и непредвиденно, как это часто и бывает. Я только что заключил долгосрочный контракт с одним лондонским импресарио, и через пару дней мне предстояло уехать с его труппой на гастроли в провинцию.
Вечером я сидел между женой и дочерью в нашем Скромном, но счастливом доме, и мне неожиданно подали Записку, в спешке нацарапанную директором знаменитого театра, что в западном квартале Лондона. В ней значилось:
«Грегори серьезно заболел и не может играть роль Отелло. В интересах театра прошу вас срочно явиться и показать, на что вы способны».
Через пять минут я собрался.
— Пожелай мне удачи, Грейс, сегодня вечером я удивлю многих! — воскликнул я и в крайнем возбуждении вышел из дому.
Завсегдатаи театра, в котором мне предстояло выступить, числились среди самых просвещенных и тонких знатоков сцены в Лондоне. Горячие поклонники драмы и приверженцы Шекспира до мозга костей, они редко соглашались лицезреть актера, выступающего на замене. Но я долго молился, чтобы мне предоставилась такая возможность. И вот молитвы мои были услышаны, и я знал, что успех обеспечен, я был совершенно уверен, что добьюсь его.
Роль Отелло была моим боевым коньком. Множество раз я с успехом исполнял ее в провинции, но еще никогда не играл так, как в тот вечер. «Завтра, — говорил я себе, — я стану знаменитостью».
Дрожь прошла у меня по телу, когда я очутился на сцене в первом выходе моего героя. Еще мгновенье — и Джеффри Хит перестал для меня существовать, я совершенно забыл о нем. Душой и телом я стал горделивым, страстным, ревнивым мавром.