В такой короткий срок, когда одно поколение еще не успело смениться другим, то есть на протяжении лишь одной человеческой жизни, небольшое государство, ютившееся между Атлантическим океаном и рекой Миссисипи, вдруг превратилось в одну из величайших держав, завладевшую огромным континентом. Было тринадцать штатов, а стало тридцать четыре.
Беспримерно быстрое расширение границ Северо-американской республики вошло в сознание многих современников Уитмана как великий национальный триумф.
Для того, чтобы конкретно представить себе, что это было за чувство, достаточно прочесть хотя бы несколько строк из той заносчивой речи, которую цитирует Уитман в одной из своих позднейших статей.
«Ещё недавно, — говорил оратор, типичный янки уитманской эпохи, — Соединённые Штаты занимали территорию, площадь которой не достигала и 900 тысяч квадратных миль. Теперь это пространство расширено до четырёх с половиною миллионов! Наша страна стала в пятнадцать раз больше Великобритании и Франции, взятых вместе. Её береговая линия, включая Аляску, равна окружности всего земного шара. Если бы поселить в ней людей так же густо, как живут они в нынешней Бельгии, её территория могла быт вместить в себе всех обитателей нашей планеты. И так как самым обездоленным из сорока миллионов наших сограждан обеспечено у нас полное (?) равноправие, мы можем с той гордостью, которая была свойственна древнему Риму в дни его величайших побед, заявить, что мы требуем» и т. д., и т. д., и т. д.[5]
И главное: огромные пространства этой плодородной земли были ещё невозделанной новью. Даже в 1860 г. из двух тысяч миллионов акров, которыми в ту пору владела республика, была использована лишь одна пятая часть. Четыре пятых ещё предстояло заселить и возделать. И потому незаселённые земли, были предоставляемы в полную собственность всякому, кто мог и хотел потрудиться над ними. Это, конечно, на многие десятилетия замедлило пролетаризацию Штатов. Всякий неудачник, всякий бездомный бедняк мог легко превратиться в фермера и спастись от угрожающего ему фабричного гнёта: наличие вольных, тучных, хлебородных земель отвлекало рабочие руки от заводов и фабрик, чрезвычайно высоко поднимало заработную плату и сильно тормозило создание той однородной пролетарской массы, для сформирования которой необходимо раньше всего безземелье. Тогдашний американский рабочий был полуфабричный-полуфермер, и это до поры до времени отчуждало его от его европейских товарищей, так как шансов на житейский успех у него было значительно больше.
Конечно, лучшие земли были скоро расхватаны, и многие участки, принадлежавшие государству, очутились в руках у спекулянтов; всё же земли было вдоволь, и в этом изобилии свободной земли заключалась основная причина, замедлившая классовую диференциацию США.
Но большинством американского народа эта временная ситуация: была принята за всегдашнюю. Народ простодушно уверовал, что все катастрофы уже позади, а впереди безоблачно-счастливая, богатая, сытая жизнь, обеспеченная ему «конституцией братства и равенства» чуть ли не до скончания века. Нельзя было даже представить себе, какие могут случиться события, которые способны помешать расцвету всеобщего преуспевания и счастья.
Позднее Уитман выразил общераспространённое убеждение своих сограждан, давая в известном двустишии такую наивно-радостную формулу прогресса:
В мыслях моих проходя по Вселенной, я видел, как
малое, что зовётся Добром, упорно спешит к бессмертью,
А большое, что называется Злом, спешит раствориться,
исчезнуть и сделаться мёртвым.
Демократия не знала тогда, что, чуть только на Западе иссякнут свободные земли, социальная борьба разыграется с беспощадной свирепостью, которая во многом перещеголяет Европу; что не за горами то время, когда власть над страной окажется в руках плутократии; что под прикрытием того же республиканского «братства и равенства» возникнет Америка банков, миллиардеров и трестов. Ничего этого американская демократия не знала тогда, и ей чудилось, что перед нею прямая дорога к беззаботному и мирному довольству, ещё невиданному на нашей планете.
В этой-то счастливой атмосфере всеобщего оптимизма и протекла бестревожная молодость Уитмана. В ней-то и создалась его книга. Зачинателями той благополучной эпохи, её апостолами считались в ту пору президент Соединённых Штатов Томас Джефферсон и один из его крупнейших преемников на президентском посту — Эндрю Джексон. Эти люди были кумирами тогдашних демократических масс. Отец Уитмана преклонялся пред ними и, по распространённому среди американских патриотов обычаю, назвал их именами своих сыновей. Поэзия Уитмана, как мы ниже увидим, носит на себе живой отпечаток этой демократической эры Джефферсона и Джексона. Новейший исследователь его социально-политических и философских идей, Ньютон Арвин, так и говорит в своей книге: «Он рос и созревал в такие годы, которые, хоть и видели много страданий и бедствий, были годами роскошного роста материальных богатств и радостного расширения наших границ. Он принадлежал к тому социальному слою, который всё ещё был молод и полон надежд. Он общался только с такими людьми, которые при всей своей „малости“ чувствовали, что перед ними весь мир и что под руководством партии Джефферсона и Джексона они неизбежно придут к благоденствию, довольству и сытости»[6].
Этим-то оптимистическим чувством доверху полна книга Уитмана, потому что, как мы ниже увидим, она явилась всесторонним отражением не только тогдашней американской действительности, но и тогдашних американских иллюзий.
5
Издателя для книги не нашлось. Уитман набрал её сам и сам напечатал (в количестве 800 экземпляров) в одной маленькой типографии, принадлежавшей его близким друзьям. Книга вышла в июле 1855 г., за несколько дней до смерти его отца, под заглавием «Листья травы». Имени автора на переплёте не значилось, хотя одна из напечатанных в книге поэм была озаглавлена так: «Поэма об американце Уолте Уитмане», и в ней была такая строка:
Я, Уолт Уитман, сорви-голова, американец, и во мне вся
вселенная.
До выхода своей книги он называл себя Вальтером. Но Вальтер для английского уха — аристократическое, «феодальное» имя. Поэтому, чуть только Уитман создал свою простонародную книгу, он стал называть себя не Вальтер, а гораздо фамильярнее — Вальт (Walt — по английской фонетике — Уолт). Это всё равно, как если бы русский писатель вместо Фёдора стал называть себя Федей.
Книга вышла в коленкоровом зелёном переплёте, на котором были оттиснуты листья и былинки травы.
К книге был приложен дагерротипный портрет её автора, — седоватый человек в рабочей блузе, широкополая шляпа, обнажённая шея, небольшая круглая бородка, одна рука в кармане, другая на бедре и — тонкое, мечтательное, задумчивое выражение лица. И этой одеждой, и позой автор подчёркивал свою принадлежность к народным «низам».
Книгу встретили шумною бранью. «Бостонский вестник» («Boston Inteiiigencer»), отражавший вкусы наиболее чопорных кругов Новой Англии, заявил, что это «разнородная смесь высокопарности, самохвальства, чепухи и вульгарщины». Другие рецензии были ещё более резки: «Эта книга — сплошной навоз». «Автор столько же смыслит в поэзии, сколько свинья в математике».
Популярный в то время критик Руфус Гризуолд (Rufus Griswold), ныне известный лишь тем, что он злостно-клеветнически исказил биографию Эдгара По, посвятил «Листьям травы» такие ядовитые строки в юмористическом еженедельнике «Момус»:
Ты метко назвал свою книгу, дружище!
Ведь мерзость — услада утробы твоей!
И «Листья травы» — подходящая пища
Для грязных скотов и вонючих свиней.
А людям гадка твоя книга гнилая,
Заразная, чумная книга твоя,
И люди твердят, от тебя убегая:
«Ты самая грязная в мире свинья!»[7]
Очень удивился бы автор свирепой рецензии, если бы ему сказали тогда, что именно за эту «чумную», «заразную» книгу Уолту Уитману поставят в Нью-Йорке памятник, что она будет переведена на десятки языков всего мира и станет в глазах миллионов людей самой замечательной книгой, какую когда-либо производила Америка.
То и дело почтальон приносил Уолту Уитману новые экземпляры его книжки: это те известные писатели, которым он посылал её в дар, с негодованием возвращали её. Некоторые прилагали при этом гневные и злые записки. Знаменитый поэт Джеймс Лауэлл кинул её в огонь.
И вдруг пришло письмо от самого Эмерсона, наиболее авторитетного из всех американских писателей, пользующегося огромным моральным влиянием на читательские массы страны. Так как Эмерсон жил в ту пору в деревне Конкорд (неподалеку от Бостона), принято было называть его конкордский мудрец. Каждая его статья, каждая публичная лекция были событиями американской общественной жизни, и потому можно себе представить, как взволновался Уолт Уитман, когда получил от него такое письмо: