— Базулин… Вот ты все говоришь: «к сроку поспеем», сработаю «к сроку»… Бане срок, например, неделя, и того больше.
— Ну, и неделя… Так что? Управимся! — не понимал Базулин.
— А вдруг бумага придет из Харькова… и так не понять, брат, проволочки. Придет если бумага, с приговором?… Вдруг через час?… Утверждение если?…
Начальнику не хотелось произнести точного, подразумевавшегося слова.
— Что тогда, брат?
Ему не видать было всего базулинского лица: мохнатая, густая борода и такой же длинный, не подстриженный волос головы, закрывали подбородок, нервно вздрогнувший рот, нахмурившийся лоб. Выдавали одни только глаза: в мгновение полыхнулись они зеленым пожарищем и заметались, как разбросанный огонь, подгоняемый зловещим ветром.
— Не должно меня… убивать, — сдержанно, овладев собой, сказал Базулин. — Теперь никакого резонту нет… не должно быть! — повторил он.
Он вышел из конторы медленно, пошатывающимся шагом.
Вопрос начальника тюрьмы не заключал в себе ничего такого, что должно было бы поразить, ошеломить Базулина: как и Иоська, как и все «смертники», он каждодневно испытывал тревогу за свою жизнь. Однако то, что ни разу за эти три месяца никто из окружающих, посторонних, никто из тюремной администрации не напоминал ему о его положении обреченного, — успокаивало его, вселяло уверенность в предотвратимость его насильственной, искусственной смерти… Тем сильней теперь ощутил он вдруг опасность — надвигающуюся, никак еще не устраненную.
Он словно во второй раз услышал смертный приговор, но уже не преступнику, не убийце городского купца, а тихому, смирившемуся человеку. Все эти три месяца неизвестно почему продленной жизни он чувствовал не только свое собственное преображение, но и радость оттого, что ничто вокруг не отделяло его от всего живущего, не разобщило, как обреченного, с жизнью: живет на земле мастеровой Базулин — кому нужна смерть мастерового Базулина?…
И вечером он сказал — сердито и упрямо — своему товарищу:
— Не должен мне приговор подтвердиться. Слышь, парень!
— А как тебе, Отец, так и мне тоже! — радостно подхватил Иоська, довольный, что Базулин возобновил с ним беседу. — Разве у нас с тобой разный купец по рукам прошел? Вместе зашились…
— Иоська! — положил ему руку на плечо Базулин. — Вот что я скажу тебе: ты мне про купца больше не поминай, -слышь? Теперь не в купце дело.
— Именно в этом буржуе, Отец. Если б не его деньги, да не умри он, сволочь, — так мы бы разве сидели тут?…
— Шут! — досадливо прикрикнул Базулин. — Я вот к чему говорю, Иоська… Был буржуй — нет буржуя — так?
— Выходит, что так.
— Ну, вот. Я говорю: теперь никакого резонту нет в том приговоре. Ежели стрелять, так в ту же минуту надо, сразу -во что!
— Я, Отец, не могу дать согласия…
— Эх, сусля ты! — сплюнул Базулин застрявшую меж зубов махорку. — Сусля — одно слово! Ну, так я вот насчет своей личности: не должно меня пулей стребить, потому в личность мою вскочила перемена. Может, тебе, парень, и не понять этого дела…
— Почему не понять? — старался казаться обиженным Иоська. — Когда тебя каждую минуту могут взять на расстрел, — так тут всякая перемена может случиться.
— Ну вот, парень… Не сплю я по ночам и думаю. Про себя и про всякое такое. Ну, и думаю: скажем, икотка у человека есть…
— Ну, так что?…
— Ну, настращай вдруг того человека — она и оборвется. Или так думаю: примерно, ешь ты всю жизнь мясо коровье… Та-ак. Ешь, а от какой именно коровы — не знаешь. И увидел раз, как эту самую живую скотину насмерть бьют. Или, примерно, голубя ножичком… а? Увидал, значит, и — бывает так, ей-богу — опосля этого не полезет тебе в рот тая пища. Голод морит, а тую пищу не возьмешь…
— Сказки! — хитро и недоверчиво посмеивался Иоська. — Пpo эти сказки ты ночью думаешь?
— А ты до конца слушай. Вот… Одумается в таком случае человек да и начнет одни только коренья шамать да молоко пить. А еще сапоги с ног поснимает: потому и сапоги со скотины, в общем, содраны. И выходит так, Иоська: всякого человека, друг ты мой, жизнь оборвать может… Покажет ему близко смерть — и оборвет. Перемену сделает…
— Хорошо! — воскликнул Иоська Глиста. — У тебя фантазии, как у интеллигента… Хорошо. Но, может быть, ты еще о чем-нибудь ночью думаешь?… Не только о сказках всяких?
Базулин не отвечал. Сидя на наре, он свесил голову вниз и покручивал пальцами окурок выкуренной цигарки. Он о чем-то раздумывал.
Мысли двигались, как человек под снежную гору с нагруженными салазками. Салазки тянут вниз, тяжело человеку — он время от времени останавливается и, туго дыша, крепко зажимает в руке конец бечевки. И — снова подымается в гору.
Иоська волновался, Иоська торопил сосредоточенно молчавшего товарища:
— При чем, при чем все это?… Может, ты болен, сдурел: чего ты говоришь про какую-то икотку, про корову? В чем дело?…
— Я не сдурел, — поднял голову Базулин. — Икотка — это к примеру, и корова тоже. Это я, чтоб сказать: всякая перемена с человеком вдруг случается. Понятно? Ну, значит, был я, примерно, в бандитах, и больше — аминь тому! Вскочила в мою личность перемена. Через смерть вскочила — верно. И дразнит она, три месяца, гляди, дразнит… Под боком живет смерть. Ведь так, парень? А?
Иоська вздрогнул.
— Страшно, парень — а? — почти шепотом, тяжело и э пытая, переспросил убийца. — Страшно, страшно эська… Душе моей, понятию моему страшно. Душе — вот Живет молодое дитё, жить бы ему в радости, а его каждый день пугают… И душа теперь — дитё. Вот что! Слышь? Не след теперь убивать меня. Не дамся.
— А я?… — жалобно прошептал Иоська и еще больше выта-: теред свою уродливую прыщеватую нижнюю челюсть 1 ты! — горячо и убежденно ответил Базулин — Степ-•азулин сроду еще товарища не бросал. Он вдруг вплотную подсел к Иоське, быстро и щупающе эвел глазами камеру и так же осторожно и быстро сказал-
Шмется народ тут… Разговор у меня есть с тобой нуж-Опосля только — повремени малость…
…Вечер.
Задвигаются на каждой двери засовы, люди набрасывают тугие — медными сжавшимися кулаками — замки а проворный недоверчивый надсмотрщик — ключ — входит в их узкую холодную скважину, чтобы, щелкнув два раза громко сказать осужденным о власти осудивших их.
Вечер — изморозной черепахой, и черепахой — рыхлая мутноглазая ночь.
Люди в тюремной камере прижимаются, в ознобе друг к другу на нарах — ищут так теплый сон.
А когда усыпают, и слышно только почесыванье, всхрип и выхлюпнувшиеся, как вода из переполненного стакана выплески разговора со сна, — тогда Степан Базулин толкает в бок лежащего рядом Иоську Глисту, приподымается и склонив в над ним темное бородатое лицо, медленно, осторожно-шепчет:
— Слушай, что я надумал… Запомни, что надо делать. Слышишь?
— Слышу… Господи, хоть бы не пришли сегодня… Господи! — обращает сразу к двоим свой затаенный молитвенный шепот Иоська Кац и судорожно глотает свое собственное дыхание.
Может быть, в эту же ночь, или раньше, далеко где-то, в полуосвещенной избе кубанской станицы — вспомнили о Иоське и Степане Базулине.
Разговор вели двое:
— Как, можно сказать, без регистрации еще партейной я, товарищ комиссар, — то не понимаю я, в общем и целом, чего требует бумажка из Харькова? Ведь донесение у них есть про это самое дело. Уполне ясное донесение: двух бандитов к расстрелу…
— Стойте, товарищ! — прервал тот, кого называли комиссаром. — Уже почти одиннадцать часов, а мне все еще приходится возиться с вашими старыми трибунальными грехами. Я тут новый человек — не обязан все помнить. Нашли вы в делах воентриба протокол разбирательства? Да или нет?
— Так точно. Нашел. На ваше усмотрение вот положил на стол, товарищ комиссар.
— Эх, раззява! — выругался комиссар. — Если это бандиты и налетчики — надо было расстреливать тотчас же, как присудили. А коли написали в Харьков (для чего — черт вас знает!…) — так уж заодно и протокол бы самый послали. А как могут там без протокола решать дело?…
— Уполне верно.
Безволосое, круглое, как яблоко, лицо с вырезанным ломтем мяса на молодой щеке — виновато улыбнулось. И, улыбаясь, кавалерист сказал:
— Так што тогда комполка наш сразу же в тиф ударился, а я протокол от него взял и до другого дела по ошибке приложил. И уполне, окромя меня, никто не повинен тут. И вообще, — досадливо махнул рукой кавалерист, — вообще, товарищ комиссар, отошлите меня на фронт против генералов. Потому я тут, при этих письменных делах, третьей шпорой только звякаю!…
…В темном казенном пакете ушел вскоре в Харьков найденный протокол о базулинском и иоськинском деле.
И пока шел он туда кривыми путями девятнадцатого года, — ушел из тюрьмы один из осужденных.
Стало в камере, где сидел Степан Базулин, одним человеком меньше: Иоськой Глистой. Налилось вдруг его костлявое длинное тело едким сухим огнем: тиф.