Дамы очень скоро вернулись в Салон. Только Аните, Фалеске и польке Ядвиге выпало счастье войти в доверительные отношения с элегантными новоприбывшими. Грета бранилась:
— Невоспитанные мальчишки!
Она снова бросилась в услужливые руки своего доктора Шерваля. Странно, однако, что вернулась и Людмила, — она, венец, по-детски невинная краса дома. Надо надеяться, никто из коллег не заметил, что она — благодаря Эдит, которая по собственному опыту сочувствовала ее роману, — спряталась в одном укромном местечке, скрывшись там от господ.
Людмила пошла через комнату своей колюче-решительной походкой и, судя по ее лицу, снова хотела сесть за безопасный столик с артиллеристами, когда баальбот — тот громогласный гость с пузом, часовой цепочкой и «Системой!», — тяжело поднявшись, подошел к ней и, исполнив неловкий, уместный разве что в танцевальном кружке, поклон немолодого провинциала, пробубнил:
— Милая барышня, позволено ли мне будет осведомиться о драгоценном вашем самочувствии?
Он сказал это, и на лбу у него выступили капли пота — испарение похоти, самопринуждения и кислого смущения нечистой совести. Людмила смерила его взглядом, — так верная супруга отшивает мужчину, заговорившего с ней на улице, — пренебрежительно отмахнулась и села на прежнее место. Униженный тяжело и одиноко давил ногами зеркальный танцевальный паркет. Потом зашагал на своих крупных, стыдливо шаркающих, ступнях, обратно, но в его застывшем взгляде читалась не только озадаченность.
Никто не заметил этой сцены, — ведь с порога прокаркал высокий и тягучий голос:
— Вы для меня — как дети любимые, вы все, вместе!
Обладателя этого протяжного голоса и еще более протяженного туловища встретили аплодисментами и оживленным одобрением. То был не кто иной, как господин и хозяин дома Макс Штейн, странный и любимый всеми призрак, которого друзья заведения называли просто «Максль».
Обычно утверждают, что декаданс — признак позднего побега избыточно культивированной семьи и дворянского происхождения. Максль был отпрыском старинной фамилии, хотя дворянским родом ее не назовешь. Что же касается декаданса, то Максль ни в чем не уступал позднему плоду княжеского рода.
Если дом на Гамсгассе и не был рыцарским замком, все же он обладал древним историческим прошлым и, более того, собственной мифологией.
Разве еще сегодня не называли эту улочку «неразрешенной»? Так Карл Четвертый[5], градостроитель высочайшего ранга, окрестил в гневе эту улицу, поскольку она не была предусмотрена и начерчена в его плане города. Однако пришлось ему самолично отдать распоряжение о возведении лупанара, и место на эскизе он отметил собственноручно. Как ни прославлена была политическая осторожность великого сего властителя, он все-таки вынужден был, дабы воспрепятствовать начавшимся ересям и новому протестантскому движению, отвести потаскухам и ночным тавернам прелестный уголок ремесленной слободы, и назвал его, как город Венеры, — Венецией. Подлинный очаг растущей ереси следовало искать в только что основанном университете, который впервые засиял светом просвещения по всей Священной Римско-германской империи. Не будет особой непристойностью предположить, что Его Священное Императорское Величество задумало Большой Салон в ближайшем соседстве с университетом с той именно целью, чтобы привести надменную аскетическую ересь к падению и тем самым — к вразумлению. Ведь, как установила строительная комиссия, подземные ходы вели от Гамсгассе в «Дом Каролины». Студенты в камзолах и колетах уже вовсю бражничали здесь. И сам Валленштейн[6], бывая в столице при дворе, частенько захаживал, если верить источникам, в Большой Салон ради мимолетных наслаждений.
Древние учреждения обладают той же таинственной ценностью, что старое вино и старинные скрипки. Если же из-за конкуренции даешь своему заведению самое звучное название, то вполне уместно именоваться «Наполеоном», когда приходится довольствоваться лишь оборванцами и чернью.
С давних времен этот дом наследовался и управлялся семьей Штейн. Бабушка, урожденная Буш, известная в этих местах благотворительница, принесла этот дом в приданое супругу; но прадед Максля добился уже от высших полицейских чинов привилегии вести дело в официальной должности трактирщика. Теперь господина Максля в самом деле можно было отнести к последышам.
Его родители умерли. Его брат, господин Адольф, хозяйничал здесь еще два года назад. Это был, однако, сухой, безжалостный управляющий, который, если дела в Большом Салоне шли весело, но без пользы, объявлял с досадой: «Не устраивайте тут театр, расходитесь по комнатам!» Такого рода бесцеремонный тон был невыносим в этих романтических покоях. Адольф, к счастью, вынужден был по крайне убедительным причинам отправиться в Америку. Теперь у Максля никого другого не осталось, кроме Эдит. Но Эдит была твердая женщина, содержала все в роскоши, а что касается честности и добросовестности, Эдит считалась подлинным сокровищем.
Максль невозмутимо выслушал овации, которыми его встретили. Его по-детски старческое лицо, возраст которого невозможно определить, было совершенно желтым. На бугристом, заостренном носу криво сидело пенсне, и безвольная нижняя губа тряпкой свисала на подбородок. Человек этот был так немощен и изможден, что посторонний не смог бы понять, почему вызывал Максль так много веселья и так мало сочувствия. Ведь с подгибающимися коленями, жалкими шажками добравшись до рояля, чтобы усесться на свое любимое место на скамеечке рядом с Нейедли, Максль услышал со всех сторон насмешливое требование:
— Максль, расскажи нам новый анекдот!
Максль сопротивлялся:
— Оставьте меня в покое! Сегодня я ничего не расскажу. Я так устал! У меня глаза слипаются.
Это сочли артистическим тщеславием. С этим не посчитались. Максль повернулся к своему другу-пианисту:
— Нейедли, не надо меня сегодня подначивать. Я действительно устал. Я плохо спал.
Однако даже у Нейедли он не нашел поддержки. Тогда начал наконец больным и вялым тоном:
— Два еврея идут по улице. Навстречу им шикарная женщина. Один говорит: «Хотел бы я ее снова». А другой…
Максль обрывает свой анекдот, напряженно смотрит в пространство и завершает:
— Конец я забыл.
И заблеял в хохочущем круге слушателей:
— Славно? Ну ка-а-а-ак?
Его, однако, не желали оставить в покое. Подстрекаемый доктором Шервалем, поднялся теперь мрачный президент Море и ленивыми, полными достоинства шагами направился к роялю:
— Мое почтение, господин! Не желаете ли, милейший, угостить нас песенкой?
Максль в ужасе уставился на черное привидение:
— Вы выглядите, господин президент, как Мелех-ха-Мовес[7], ангел смерти.
Ангел смерти не дал себя запугать. Максль, обладавший тщеславной душой артиста, обернулся:
— Ты знаешь, Нейедли, что я не в голосе. Я в крайне отвратительном состоянии…
Президент подбадривал:
— Вам ведь не радамесовское «Нежная Аида»[8] петь!
Хозяин дома постепенно сдавался:
— Так что же мне исполнить?
Названия популярных песенок тех лет зазвучали одно за другим: «В Мансанарес», «Неглиже», «Сигизмунд», «Можешь плакать, словно милое дитя».
Максль выбрал именно тот куплет, вязкая музыкальная ткань которого требовала крепких голосовых связок и страстной выразительности дикции. Он сделал знак Нейедли, откашливался с минуту, и из его морщинистой напрягшейся шейки изошло тихое блеющее пение. В этом голосе вибрировало старческое недомогание, доведенное до плаксивого безразличия. И это плаксивое безразличие, все больше заплетаясь и запутываясь, пело:
Он воет в извивах волос золотистых,
взгляд твоих глаз улыбается чистых,
чудесная женщина, едем со мной —
ах! — в Мансанарес, в Манса…
Тут крупная голова на тонкой шее закачалась, и пенсне со звоном упало с шишковатого носа на пол. Максль, ко всеобщему веселью, в ярости заполз под рояль и появился наконец, после долгих поисков, совершенно выбитый из колеи. Его желтое лицо истекало по́том. Он жалобно запричитал:
— Ну, с меня довольно! Пока вы тут прохлаждаетесь, мне одному приходится надрываться. Лучше уж я себе в убыток одно дельце сделаю. Эдит, коньяк по кругу! А ты, Нейедли, играй!..
Нейедли встал и объявил:
— Я угощу высоких господ божественной арией из божественной оперы «Жидовка»!
Людмила, которая всегда любила послушать грустную музыку, подошла к инструменту.
Максль, очарованный этой девушкой, пролепетал:
— Сядь ко мне на колени, Мильчи!
Людмила, однако, серьезно спросила:
— Зачем, господин Максль?
Знаток с нежностью оглядел ее с головы до пят и вывел из осмотра пророческое заключение: