— А ведь тебе придется дать в этом присягу, иначе мы тебя не допустим к работе.
— Пожалуйста, — сказал Хал, — я готов хоть сейчас.
— Насчет этого я тебя вызову завтра, — сказал начальник. — У меня нет под рукой текста присяги. Кстати, ты какой веры?
— Адвентист седьмого дня.
— Господи Иисусе! Это еще что такое?
— Ничего страшного. Мне просто не полагается работать по субботам, но я с этим не считаюсь.
— Ладно. Только тут не проповедуй своей религии! У нас здесь свой собственный священник. На содержание его мы высчитываем у каждого рабочего по пятьдесят центов в месяц. Пошли, я провожу тебя в шахту!
Так началась для Хала трудовая жизнь.
Всем известно, что мул — это гнусная скотина, нечестивое и безбожное существо; создав его, природа зашла, так сказать, в тупик, совершила ошибку, которой сама стыдится, и поэтому запрещает мулу продолжать свой род. Тридцать мулов, переданных на попечение Хала, выращены были в такой обстановке, которая лишь благоприятствовала развитию самых худших черт их характера. Вскоре Хал узнал, что своей болезнью его предшественник обязан тому, что мул лягнул его задним копытом в живот. Из этого Хал сделал вывод, что, если хочешь избежать беды, не вздумай уноситься мечтами в облака.
Эти мулы всю свою жизнь находились в темных недрах земли. Только когда они заболевали, их поднимали наверх, чтобы они могли увидеть солнечный свет и поваляться на зеленой траве. Один из мулов, по кличке Даго Чарли, пристрастился жевать табак, в поисках которого он тыкал морду в карманы шахтеров и их подручных. Сплюнуть табачную жвачку он не умел, поэтому, глотая ее, не раз заболевал и теперь уже не мог смотреть на табак. Но погонщики и мальчишки-рабочие знали эту его слабость и соблазняли Даго Чарли табаком, пока он снова не становился жертвой своей страсти. Хал вскоре разгадал трагедию его души и возымел к нему искреннюю симпатию.
Хал спускался в шахту с первой клетью, кормил и поил своих питомцев и помогал запрягать их. Когда вдали умолкал топот копыт последнего мула, он чистил стойла, чинил сбрую и повиновался приказам любого человека, если тот оказывался старше, чем он.
Кроме мулов, Халу доставляли страдания мальчишки-откатчики и прочие юнцы, с которыми ему приходилось сталкиваться. Хал был новичком, и поэтому они надевались над ним. Еще одно обстоятельство играло здесь роль: его работа казалась им неприличной — ухаживать за мулами, по их мнению, было унизительно и смешно. Эти ребята принадлежали по крайней мере к двум десяткам национальностей Южной Европы и Азии. Среди них были и плосколицые татары, и смуглые греки, и маленькие остроглазые японцы. Они говорили на смешанном языке, состоявшем главным образом из английских ругательств и разных непотребных слов. Человек, родившийся и выросший под солнцем, не мог себе даже представить, какой грязью были пропитаны их мозги. Они приписывали всякие гнусности своим матерям и бабушкам, а также святой деве Марии, единственному мифологическому лицу, о котором они слышали. У этих бедных малышей, прозябавших во тьме, души пропитывались грязью более быстро и несмываемо, чем их кожа.
Начальник посоветовал Халу зайти насчет жилья и питания в пансион Ремницкого. В сумерках Хал поднялся с последней клетью на-гора, и ему показали дорогу к тускло освещенному дому из ребристого железа. Там его встретил хозяин, толстый выходец из России, который согласился взять его к себе и поместить в комнате вместе с восьмеркой, других холостяков за двадцать семь долларов в месяц. Если вычесть из получки еще полтора доллара в месяц на уплату кабатчикам, полдоллара на священника, состоящего на службе у Компании, и доллар на врача, тоже находящегося у нее на службе, пятьдесят центов за пользование баней и пятьдесят центов в фонд взаимопомощи на случай болезни и увечия, то у Хала могло оставаться четырнадцать долларов в месяц. Вот и одевайся на эти деньги, заводи семью, покупай себе пиво, табак, посещай библиотеки и колледжи, учрежденные филантропами-шахтовладельцами!
Когда Хал пришел к Ремницкому, там уже кончался ужин. Пол комнаты выглядел так, словно на нем пировали людоеды, а уцелевшие на столе остатки еды были совершенно холодные. «Хочешь не хочешь, а привыкать придется», — подумал Хал. Настоящим владельцем этого пансиона являлась «Всеобщая Топливная компания». Но обеденный зал живо напомнил Халу окружную тюрьму, которую он когда-то посетил: там тоже рядами сидели мужчины и в глубоком молчании ели из оловянных мисок какую-то клейкую похлебку, на поверхности которой плавал жир. Здесь миски были не оловянные, а толстые фаянсовые, но клейкая похлебка и жир оказались похожими. Стряпуха Ремницкого, видимо, придерживалась правила: если что невкусно, валяй еще жиру! Проработав целый день под землей и пройдя затем такую даль пешком, Хал был голоден, как волк, однако с трудом мог заставить себя есть это варево. По воскресеньям — а это был единственный день, когда трапезничали при дневном свете, — столовая кишела мухами, и Хал вспоминал слова одного врача, что цивилизованному человеку следует больше бояться мухи, чем бенгальского тигра.
В пансионе Хал получил койку с изрядным количеством насекомых, но без одеяла, столь необходимого в горной местности. Поэтому в первый вечер после ужина Халу пришлось пойти к своему начальнику и попросить у него кредит в лавке Компании. Оказалось, что начальство охотно открывает кредит рабочим на известную сумму, так как это позволяет начальнику поселковой охраны удерживать их на месте. Таких законов, чтобы привязывали людей к месту за долги, в Америке не существует, но Хал теперь знал, что начальнику поселковой охраны в высшей степени наплевать на любые законы.
Три дня Хал работал в недрах шахты, а потом ужинал и охотился за клопами у Ремницкого. Наконец, слава богу, наступило воскресенье — маленькая передышка, чтобы снова увидеть дневной свет и посмотреть, что собой представляет Северная Долина. Это была деревня, раскинувшаяся на милю с лишним вдоль горного каньона. В центре находились большая дробилка, надшахтное здание и электростанция с высокими трубами, а поблизости — магазин угольной компании и два кабака. В поселке были еще и другие пансионы, кроме заведения Ремницкого, и длинные ряды дощатых хибарок с двумя, тремя и четырьмя комнатами, в которых нередко жило по нескольку семей. Поодаль, на одном из склонов, стояло школьное здание, а рядом — однокомнатный домишко: церковь, священник которой исповедовал веру «Всеобщей Топливной компании». Ему безвозмездно предоставляли этот дом, дабы дать церкви реальное преимущество перед кабаками, которым приходилось платить Компании высокую арендную плату. Но такова уж врожденная порочность рода человеческого, что даже, несмотря на подобное преимущество, церковь не могла побороть кабаки, ибо ад в этом шахтерском поселке пользовался куда большей популярностью, чем рай.
Человек, впервые попавший в Северную Долину, прежде сего испытывал ощущение полной заброшенности. Горные вершины, дикие и обнаженные, с рубцами геологических эпох, рано прячущееся за каньонами солнце, снег в самом начале осени — казалось, что рука природы здесь поднимается против человека, и он отступает перед ее мощью. В самом поселке ощущалось еще более безнадежное запустение, свидетельствовавшее о тупой, полуживотной жизни. Кое-где можно было увидеть жалкие огородики, но шлак и дым убивали всякий зеленый росток, и темно-серый цвет преобладал здесь над всеми другими цветами. Земля была усеяна грудами шлака, ржавой проволокой, жестянками из-под консервов. Тут же играли перепачканные с ног до головы ребятишки.
Одна из частей поселка называлась Бедняцкая слобода. Там, среди курганов шлака, кое-кто из эмигрантской голытьбы получил разрешение выстроить себе жилье из старых досок, жести, обрывков толя. По сравнению с этими лачугами даже иной курятник мог бы показаться солидной постройкой, тем не менее во многих из них ютилось чуть ли не по двенадцати человек — мужчины и женщины, кутаясь в грязные одеяла и тряпки, спали вповалку на земляном полу. Дети здесь копошились, словно черви. Голые, в одних лишь рваных рубашонках, они бесстыдно показывали свои ягодицы. «Вероятно, так играли дети еще в пещерном веке», — думал Хал, и чувство отвращения охватывало его. Он явился сюда, движимый любовью и интересом к народу, но здесь это ему не помогало. Разве мог человек с тонкой нервной организацией, вкусивший изящной и культурной жизни, научиться любить людей, которые оскорбляли его обоняние, слух и зрение своим дурным запахом, неграмотной речью, физическим уродством? Что сделала цивилизация для этих несчастных? Что могла она для них сделать? В конце концов на что еще годятся эти люди, кроме той грязной работы, на которую их сюда пригнали? Так нашептывало Халу высокомерное расовое сознание англосакса, наблюдавшего пришельцев из средиземноморских стран, даже форма черепа которых ему не нравилась.