— Кораблекрушение!
Уже переехав в Токио, сколько раз во сне я слышал этот крик! Когда по центральной улице деревни пробегал человек, выкрикивая страшное известие, в деревне поднималась невообразимая суматоха, как будто объявили о начале войны. Молодёжь спешила на берег, женщины и старики, собравшись в гостиной, возжигали лампады перед Богом и возносили молитвы. За зиму такое случалось с десяток раз. Порой рыбаки тонули. Если тревога поднималась днём, мы, малолетки, тоже высыпали на прибрежный песок. Подняв парус, рыбацкое судёнышко стрелой устремлялось в устье и вдруг легко, как игрушечное, переворачивалось. Всё словно бы происходило понарошку. Волны гнали к берегу, точно щепки или сухие листья, потерпевших бедствие рыбаков, перевёрнутое судно, снасти. Деревенские юноши, раздевшись догола, с бешеным рвением участвовали в спасательных работах, некоторые ныряли в море. Если были утопшие, вся деревня на следующий день, остановив промысел, прочёсывала сетями устье, ища их тела. Утопленника, распухшего от воды, вытаскивали, как рыбу, на прибрежный песок и прикрывали травой. Я несколько раз видел утопленников, и смерть казалась мне отвратительной. Вместе с ужасом перед морским простором моя детская душа проникалась скорбью за человеческое существование.
3
Я уже писал, что не помню матери.
Отец, по крайней мере раз в месяц, наведывался в дом деда, мать не приходила ни разу. Что было тому причиной? Среди родственников, не обратившихся в веру, было много богатых, и эти люди, навещая деда, постоянно брюзжали и за глаза язвительно осуждали моих родителей, ставя им в вину бедность семьи. Старики и дяди обычно выслушивали эти попрёки молча, но иногда к осуждающим присоединялся и дед.
Дед, хотя и был верующим, испытывал сомнение в том, что человек обязан быть неимущим. Сама по себе нищета не приносит душе богатства. Напротив, нищета часто ведёт к греху. Особенно горько было деду терпеть нужду на старости лет, нужду, опустошающую душу. Даже делая мне замечание, он не мог сдержаться, чтобы походя не попрекнуть моего отца. А иногда без всякой причины срывал на мне свою ярость. Из-за того якобы, что я сидел за столом развалясь, он оставлял меня на ночь без ужина. Или посылал на рисовые поля собирать живородок, служивших наживкой для карасей, а если, нарвавшись на брань крестьян, я возвращался с пустыми руками, он не пускал меня в дом, и мне приходилось ночевать у соседей. Учась в младших классах, я упросил бабушку купить мне фуражку, такую, как у других детей, но дед в качестве компенсации, поймав меня, прижёг мне пальцы моксой… Взрывы его негодования были вызваны, очевидно, тем, что в нашем обнищании он вольно или невольно винил моих родителей. Мне даже казалось, что попрёки в мой адрес на самом деле предназначались моему отцу. Не по этой ли причине мать перестала посещать деда с бабушкой? Кажется, дед считал, что недостаток внимания со стороны моей матери стал причиной того, что отец с головой ушёл в религию, перейдя границы разумного.
Моё первое воспоминание о встрече с матерью относится к тому дню, когда я пошёл на железнодорожную станцию в Нумадзу поглазеть, как высаживают из вагонов русских пленных. К станции меня повёл слуга, исстари работавший в дедовском доме. И, прежде чем идти на станцию, он втайне от деда и бабушки привёл меня к родителям. До сих пор, приходя в дом деда, отец не сказал мне ни одного любящего слова, даже ни разу не взглянул на меня с отцовской лаской. Но смутный образ матери являлся мне в снах.
Родители построили храм недалеко от станции, возле рва, окружавшего полуразрушенный замок Нумадзу, и жили на его территории вместе с несколькими другими семьями проповедников. Храм, получивший разрешение префектуральных властей, был просторный и чистый, но дом, где жили родители, оказался очень маленьким и тесным — да просто убогим. В этом низком, крытом досками доме родители делили квартиру с другой семьёй. Чтобы попасть в их тесное помещение, надо было пройти через крохотную комнатушку, в которой ютились супруги-проповедники с ребёнком. Как это грустно — ходить через чужое жильё, чтобы войти в свою комнату! Да ещё когда в этой комнате теснятся шесть человек — родители и дети! В отсутствие отца, уехавшего в Мидзусаву, что в Осю, распространять учение, матушка с четырьмя детьми на руках зарабатывала на жизнь тем, что клеила на дому бумажные пакеты для крошеного табака "Иватани тэнгу". В тот первый раз, когда меня привёл слуга, я застал матушку вместе с моим братом — он был старше меня на два года, — погребённых под горой маленьких пакетиков, которые они клеили, пользуясь деревянной формой. Волосы у матери были связаны в пучок, одежда вся в пыли, и хотя она встретила меня ласковыми словами, я никак не хотел поверить, что эта женщина и есть моя мать. В одну минуту развеялся тот смутный образ, который я в себе лелеял!..
Я стал посещать мать под разными предлогами один-два раза в месяц, и постепенно уклад её жизни сделался мне понятен. Но вообще-то ходил я туда вовсе не за материнскими ласками, меня притягивал город Нумадзу, а также мой старший брат. Сложив бумажные пакетики в большую тростниковую клетку для птиц и взвалив её на плечи, старший брат отправлялся в табачную лавку "Киути". Выручив деньги, он возвращался домой. Огромная кипа пакетов почти ничего не весила, и порывистый ветер так и норовил сорвать клетку у него со спины и унести прочь. Он с трудом продвигался вперёд, держась поближе к амбарам. Мать старалась отправлять брата с пакетами всякий раз, когда я приходил, потому что, если поднималась буря, грозя унести клетку, я придерживал её сзади, и мы пережидали, пока утихнут порывы ветра. Из денег, вырученных за пакеты, мать и мне давала мелкую денежку. Взяв деньги и не задумываясь о том, как сильно она сама в них нуждалась, я радостно возвращался в дом бабушки.
Как-то раз, когда мы с братом направлялись в табачную лавку, из-за амбаров вышли несколько наших сверстников и с криками "Тэнря, тэнря! Соломенные подмётки!" начали бросать в нас камушками. Мы кинулись бежать, но брат был небольшого роста, да к тому же нёс корзину больше себя самого, так что далеко убежать мы не могли. Наша корзина стала мишенью, несколько камней ударились в неё с глухим стуком. Брат, разъярённый, молча шёл быстрым шагом, я тоже молчал, городские дети внушали мне страх. Когда они наконец от нас отстали, брат, видимо успокоившись, спросил:
— Тебя тоже в школе обзывают Тэнрей?
— Ну да.
— Нам просто не дают проходу. Когда в школе строятся, никто не хочет стоять с нами рядом, говорят, мы — грязные и обуты в солому. Но когда явится Бог, он изберёт таких, как мы, живущих в страдании. До тех пор нужно терпеть, ну а тогда уж мы пожалеем тех парней, что не знают о Боге.
Всё это он говорил очень страстно. Я слушал его с удивлением. Мне в школе тоже приходилось стыдиться того, что я принадлежу к Тэнри, но никогда друзья не чурались меня и не обзывали грязным. Когда мы принесли пакеты в лавку, приказчик спросил приветливо: "Сколько сегодня?" — и, услышав в ответ: "Восемьсот", бросил собравшемуся пересчитывать подмастерью: "Он из Тэнри, ошибки быть не должно", — и не глядя вернул пустую корзину. Если нам можно доверять только потому, что мы — последователи учения Тэнри, чем объяснить неприязнь, о которой говорил брат? — недоумевал я. Мы, дети, не понимали, что вовсе не наша принадлежность к Тэнри, а наша нищета вызывает злобу. Мы были убеждены, что мы — дети Божьи, и нас нисколько не унижала наша бедность, напротив, мы жалели тех детей, которые, хотя и могли похвастаться богатством, не ведали Бога.
Но мать со своими действительно жила в страшной нищете. В качестве одного лишь примера приведу то, что они покупали в привокзальной лавке корзины с объедками риса и, промыв водой, утоляли им голод. Но я в доме матери всегда решительно отказывался от еды. Всё вокруг было так грязно, что даже сладости и фрукты не лезли в рот. Сколько бы меня ни убеждали, что "рис хороший, потому что остался от солдат", я воротил нос. Дело было во время Русско-японской войны, когда через станцию Нумадзу проходило множество солдат. В недоеденный солдатами рис добавляли говядины и продавали довольно дёшево; мои братья ели это с большим аппетитом, но я даже не притрагивался и голодный — так что голова кружилась — возвращался в дом деда. Компания "Крошеный табак Иватани тэнгу" вошла в состав государственной монополии, и мать лишилась своей надомной работы. Нищета достигла ужасающих размеров. Старший брат каждые три дня приходил к нам и возвращался домой, нагруженный мешком риса и неся в руках рыбу. Бабушка втайне от домашних подсовывала в рис завёрнутые в бумажку серебряные монеты. Вскоре мать вместе с жёнами других членов общины нашла новую надомную работу. Они покупали у старьёвщика макулатуру и делали из неё туалетную бумагу. Эта работа была ещё более "грязной", чем клейка пакетов для табака, поэтому я стал с тех пор неохотно ходить в родительский дом. Бумажные обрывки измельчали, предварительно выбрав из них клочки ткани и волосы, и, смочив водой, толкли в каменной ступе, затем вымачивали в чане и делали лист за листом. После каждый лист высушивали, закрепив на доске. В доме было не продохнуть от бумажного мусора и его противного запаха. Не говоря уж о том, какой жалкий вид был у матери и брата, выпачканных бумажной крошкой!