— Хвала Господу…
— И Антверпен, — продолжал реб Гедалья, — очень еврейский город. И в Париже я бывал, поднимался на эту их знаменитую башню. Беседовал с раввином тамошним. Золотая голова. У меня от него письмо есть. По-французски говорит.
И отец, и я поражались — как это раввин говорит по-французски, живет в Париже? Отец больше помалкивал, и только время от времени дергал себя за бороду. Мать тихо сидела за женским столом. Она уже устала от женской болтовни — безделушки, драгоценности, туфли, платья, угощенье, разные другие покупки. Все женщины за столом были одеты по моде, а на матери платье, сшитое еще к ее свадьбе.
После заключения брачного контракта от жениха стали приходить письма на литературном немецком идиш. В ответных письмах проявился у сестры литературный талант — первые искры в нашем семействе. Она писала жениху длинные письма, полные юмора, живого ума. Отец ничего не знал, мать же поражалась — как это вышло, что дочь так свободно владеет языком? Откуда это? Гинда Эстер росла в Леончине, потом в Радзимине и лишь недолго жила в Варшаве. Впрочем, мать и сама изумительно рассказывала, просто блестящая была рассказчица. Но письма она писала очень короткие, совершенно стандартные, по принятому шаблону.
Много другого необычного, неожиданного стало происходить у нас. Брат Израиль Иошуа еще тогда, когда ходил в бейт-мидраш, увлекся рисованием. Никому ничего не сказав, купил бумагу, карандаши, уголь, краски. И стал рисовать. Рисовал пейзажи, деревья, цветы, хаты с соломенными крышами, трубы, из которых идет дым. Рядом мужики, бабы, коровы и все такое. А еще он читал тайком от отца учебник русской грамматики и книги на идиш. Это он называл «литература». Рассказывал нам про Палестину. Там евреи устраивают поселения, пашут землю и пасут овец, как во времена царя Давида. А в России, говорил он, есть революционеры, они хотят свергнуть царя и отменить деньги. В Америке — миллионеры, богатые, как Ротшильд. Им приходится бороться с преступниками — членами шайки «Черная рука». Все, что говорил Израиль Иошуа, я впитывал как губка. Прикрывал глаза, и передо мной возникали странные видения: цветы, невиданные прежде, странные, необычные картинки. Вдруг появлялся какой-то огненный глаз, ярче солнца, и внутри странный, фантастический зрачок. В другой раз прикрыл глаза, возникло нечто лучезарное. Может, снова чей-то глаз? В памяти этих дней — фантастические цветы, переливающиеся всеми цветами жемчужины. Всего этого было так много, что я не успевал уследить за своими видениями.
Ветры мировых событий проносились и через наш дом — все благодаря обручению сестры. Приданое было готово, будущая свекровь наняла лучших портних, самых дорогих. И в это же время отец одалживал деньги в ссудной кассе. Шелк, плюш, бархат, тесьма, ленты, белье, плиссированные юбки — этим добром прямо-таки был забит наш дом. Сестра всему радовалась, но иногда вдруг на нее накатывало, и она кричала матери:
— Да, ты отсылаешь меня в такую даль, потому что ненавидишь!
— Ох, горе-горькое! Ты меня с ума сведешь!
— Правда, правда.
— Смотри сама. Свадьбу можно отменить.
— Нет уж. Пускай так. Я отправлюсь в изгнание. Исчезну. И вы даже не узнаете, где будет покоиться мой прах…
И прежде чем мать успевала ответить, Гинда Эстер уже разражалась истерическим смехом и падала в обморок. Она ухитрялась так это проделывать, что не причиняла себе ни малейшего вреда. Впрочем, если даже она притворялась, все выглядело вполне правдоподобно.
И я, младший, тоже увлекся современными идеями. Даже начал писать, но совсем по-своему. Таскал бумагу у отца из ящика, испещрял листы каракулями, причудливыми рисунками. Мне так не терпелось приняться за дело, что я едва мог дождаться конца субботы.
Мать, глядя на меня, качала головой и говорила:
— Ну чем ты занимаешься? Думаешь, это хорошо? Так разве ведут себя нормальные дети?
Есть люди, которые будто родились с удачей. Вот такой и был реб Ашер-молочник. Господь щедро одарил его при рождении: высокий рост, плечи — косая сажень, сила непомерная, здоровьем так и пышет. Черная как смоль борода, большие жгуче-черные глаза, а голос!.. — «Аки лев рыкающий»! На Рош-Гашоно и Йом-Кипур он приходил к нам и был кантором все службы, которые надо было отправлять в это время. Его голос привлекал к нам молящихся. Реб Ашер не брал платы, хотя мог бы петь в больших синагогах за вполне приличное вознаграждение. Так он помогал моему отцу заработать во время праздников. Уже этого было более чем достаточно, но реб Ашер старался при случае еще что-нибудь для нас сделать. Никто не присылал отцу такие щедрые подарки на Пурим, как реб Ашер. Если отец оказывался в стесненных обстоятельствах, — к примеру, нечем было платить за квартиру, — меня посылали одолжить денег к реб Автору и ни к кому другому. Ашер никогда не говорил «нет», никогда не видел я его недовольным, с кислой миной. Он просто совал руку в карман брюк и вынимал пригоршню бумажных денег вперемешку с серебром. Его желание помогать отцу не знало границ. Простой еврей, с трудом продирающийся через главу Мишны, в жизни Ашер поступал по самым высоким этическим нормам. То, что другие проповедовали, он просто делал и все.
Он не был миллионером, не был даже богат, просто — человек с приличным достатком, как это называл отец. Я часто покупал в его лавке молоко, масло, сыр, простоквашу и сметану. Жена и старшая дочь стояли за прилавком и привечали покупателей весь долгий день, с раннего утра и до позднего вечера. Жена его была женщина плотная, щекастая, с двойным подбородком, вся в веснушках, аж до самой шеи. Ее отец управлял имением у какого-то польского шляхтича. Огромная ее грудь колыхалась передо мной и, казалось, прямо разбухала от молока. Мне представлялось, что если разрезать ей руку у плеча, то и оттуда потекло бы молоко. Сын их Юдл был такой толстый, что на него даже приходили посмотреть — толще его никого в округе не было. Он весил, наверно, пудов десять. Другой сын, хрупкого сложения и франт к тому же, выучился на портного и уехал в Париж. Младший сын еще ходил в хедер, а дочка — в городскую школу
Насколько в нашем доме всегда было полно проблем, неразрешимых вопросов, сомнений по поводу всего на свете, волнений и беспорядка, настолько же в доме Актера вес протекало безмятежно, разумно, достойно. Каждый день Ашер отправлялся к поезду принять привезенные мужиками бидоны с молоком. Подымался с рассветом, сначала — в синагогу, затем — на вокзал. Он работал по меньшей мере восемнадцать часов в сутки. Даже в субботу, вместо того чтобы отдыхать, шел в синагогу послушать проповедь или к нам — воспринять порцию Пятикнижия с комментариями Раши. Работу свою он любил, а к иудаизму пылал прямо-таки пламенной любовью. Думается, ни разу не услышал я от этого человека «нет». Вся его жизнь была одно сплошное «да».
У Ашера была лошадь с тележкой, и это составляло предмет моей жгучей зависти. Как, наверно, счастлив мальчик, у отца которого есть лошадь, тележка, да еще и конюшня! Ежедневно Ашер ездил в самые дальние концы города, даже на Прагу[64]! Частенько доводилось мне видеть, как он проезжает мимо нашего дома. Никогда не забывал поднять глаза и поприветствовать всякого, кто бы он ни был у нас на балконе или в окне. Частенько случалось, что я попадался ему на улице, носился с компанией сорванцов или играл с детьми «не нашего круга». Но никогда он не грозился рассказать обо всем отцу, и сам не пытался поучать меня. Никогда, в отличие от других взрослых, не дергал детей за уши, не защемлял пальцами нос, не сдвигал шапку на нос. Думаю, у Ашера было врожденное чувство уважения к каждому — будь то ребенок или взрослый.
Раз как-то он проезжал мимо, я поздоровался; кивком и вдруг попросил: «Реб Ашер, возьмите меня с собой».
Ашер тотчас остановил лошадь и велел мне забираться. Мы поехали на железнодорожный вокзал Поездка заняла несколько часов. Я был вне себя от радости. Мы как будто плыли посреди потока — конка, дрожки груженые фургоны… Маршировали солдаты. Городовые стояли — каждый на своем посту. Пожарные машины, карета «скорой помощи», легковые авто, они тогда только стали появляться на улицах Варшавы — все проносилось мимо нас. Я — в безопасности, под защитой друга с кнутом в руках, а под ногами стучат колеса. Вся Варшава мне завидует — так я думал. А на самом-то деле люди с удивлением глазели на меня, маленького хасида в бархатной ермолке, с огненно-рыжими пейсами, с высоты молочного фургона озирающегося вокруг. Было ясно, что я в этой повозке пассажир, инородное тело…
С этого дня между мной и реб Ашером установилось неписаное соглашение: если он мог — брал меня с собой. Чреваты опасностью бывали те моменты, когда реб Ашер оставлял меня одного в повозке: уходил за бидонами к поезду или же оформить счет. Лошадь в удивлении оглядывалась на меня. Ашер иногда давал мне вожжи, и лошадь, казалось, рассуждала про себя: «Поглядите-ка, кто это правит…» Страх, что лошадь встанет на дыбы и понесет, — этот страх доставлял мне ужасные мучения. Да и вообще, лошадь — это вам не игрушка, такое большое животное, дикое, невероятной силы и молчит… Случалось, проходил мимо какой-нибудь поляк, останавливался, смеялся, что-то говорил по-польски… Польского я не понимал, и потому поляк рождал во мне тот же страх, что и лошадь. Тоже большой, сильный и непонятный. Он мог неожиданно разозлиться и ударить меня, мог просто дернуть за пейсы — любимое развлечение поляков, почитаемое ими за хорошую шутку… Вот мне и пришел конец, думал я, сейчас он разозлится, стукнет меня, вот-вот лошадь сорвется с места, ударится во что-нибудь…. Тут как раз появлялся реб Ашер, и все становилось на место. Ашер переносил тяжеленные бидоны с такой легкостью, как это, наверно, делал библейский Самсон. Он сильнее лошади, сильнее любого поляка, у него добрые, спокойные глаза, излучающие мягкий свет, и говорит он на понятном мне языке. А главное — он друг моему отцу! Одно только желание владело мной — ехать и ехать, мчаться и мчаться с этим человеком дни и ночи, через поля и леса, в Африку, в Америку на край света, и все смотреть, смотреть…