— Ты к папе зайдешь? — спросила она, когда рыдания сестры поутихли.
Дорис утерла слезы. Китти отметила, что от беременности Дорис еще подурнела и в черном платье вид у нее какой-то грубый и неряшливый.
— Нет, пожалуй. Только опять расплачусь. Бедный папочка, как он стойко держится.
Китти проводила ее в переднюю и вернулась к отцу. Он стоял перед камином, газета была аккуратно сложена — видимо, с тем расчетом, чтобы она убедилась, что он больше не читает.
— Я не переодевался к обеду, — сказал он. — Решил, что теперь это необязательно.
Они пообедали. Мистер Гарстин обстоятельно рассказал Китти о болезни и смерти жены, упомянул, как тепло откликнулись на это событие друзья и знакомые (на столе лежали груды писем, и он вздохнул при мысли, что придется на них отвечать) и как он распорядился насчет похорон. Потом они вернулись в кабинет. Это была единственная во всем доме комната, где топили. Он машинально взял с каминной полки свою трубку и стал ее набивать, но потом с сомнением поглядел на дочь и отложил трубку.
— Разве ты не будешь курить? — спросила она.
— Твоя мама не очень-то любила запах трубочного дыма после обеда, а от сигар я отказался еще во время войны.
У Китти сжалось сердце — надо же, шестидесятилетний мужчина не решается покурить у себя в кабинете!
— А я люблю запах трубки, — улыбнулась она.
Тень облегчения скользнула по его лицу, он снова взял трубку и закурил. Они сидели друг против друга по обе стороны камина.
Он, видимо, почувствовал, что должен поговорить с дочерью о ее затруднениях.
— Ты, наверное, получила письмо, которое мама послала тебе в Порт-Саид. Весть о смерти бедного Уолтера нас обоих сразила. Мне он очень нравился.
Китти молчала, не зная, что ответить.
— Мама мне сказала, что ты ждешь ребенка.
— Да.
— И когда же?
— Месяца через четыре.
— Это будет тебе большим утешением. Ты побывай у Дорис, посмотри ее мальчика. Очень хороший мальчуган.
Они говорили более отчужденно, чем если б только что познакомились: ведь чужому человеку было бы с ней интереснее, а между ними общее прошлое воздвигло стену равнодушия. Китти отлично понимала, что никогда не старалась заслужить его любовь, в доме с ним никто не считался, его принимали как должное — кормилец, которого слегка презирали, потому что он не мог обеспечить семье более роскошного существования; но ей-то казалось, что он как отец не может не любить ее, и неожиданностью явилось открытие, что никаких чувств он к ней не питает. Она помнила, что он на всех нагонял скуку, но ей и в голову не приходило, что и ему с ними скучно. В нем, как и прежде, чувствовалась мягкая покорность, но невеселая прозорливость, рожденная страданием, подсказывала Китти, что хотя он, вероятно, никогда в этом не признавался даже самому себе и никогда не признается, — что, в сущности, она ему не симпатична.
Трубка его плохо тянула, он встал, чтобы поискать, чем бы ее прочистить. А может, просто хотел скрыть неловкость.
— Мама хотела, чтобы ты пожила здесь до рождения ребенка, она собиралась распорядиться, чтобы тебе приготовили твою прежнюю комнату.
— Да, я знаю. Обещаю, что не буду тебе мешать.
— Дело не в этом. В то время было совершенно ясно, что тебе следует ехать не куда-нибудь, а только в отчий дом. Но мне, понимаешь ли, только что предложили пост главного судьи на Багамах, и я принял это предложение.
— Ох, папа, как я рада! Поздравляю тебя.
— Предложение это немного запоздало, я уже не мог сообщить о нем твоей покойной матери. Оно доставило бы ей большое удовлетворение.
Вот она, горькая ирония судьбы! После всех своих хлопот, унижений и разочарований миссис Гарстин умерла, так и не узнав, что ее честолюбивый замысел все же осуществился.
— Я отплываю в начале будущего месяца. Этот дом я, разумеется, поручу продать, думал продать и мебель. Мне очень жаль, что ты не сможешь остаться здесь жить, но, если тебе захочется взять что-нибудь из мебели, чтобы обставить квартиру, мне доставит истинное удовольствие тебе это подарить.
Китти глядела в огонь. Сердце у нее колотилось, даже странно было, до чего она вдруг разволновалась. Наконец она заставила себя заговорить. Голос слегка дрожал.
— А мне с тобой нельзя поехать, папа?
— Тебе? Ох, моя дорогая... — Лицо его вытянулось. (Китти часто слышала это выражение, но считала, что так просто говорится, а тут впервые увидала воочию, да так явственно, что даже испугалась.) — Но ведь все твои друзья здесь, и Дорис здесь. Я думал, тебе будет гораздо лучше, если ты снимешь квартиру в Лондоне. Я не знаю в точности, какими средствами ты располагаешь, но рад буду вносить квартирную плату.
— Денег у меня на жизнь достаточно.
— Я еду в совершенно незнакомое место. Какие там условия — понятия не имею.
— К незнакомым местам мне не привыкать. Лондон для меня теперь ничто. Мне здесь нечем было бы дышать.
Он закрыл глаза, и ей показалось, что он сейчас заплачет. Лицо его выражало безграничное горе. Сердце разрывалось, на него глядя. Она не ошиблась: смерть жены была для него избавлением, и теперь эта возможность полностью порвать с прошлым сулила ему свободу. Он уже видел впереди новую жизнь и наконец, после стольких лет, покой и призрак счастья. Сердцем она поняла, как он настрадался за тридцать лет. И вот он открыл глаза, не удержавшись от тяжелого вздоха.
— Разумеется, если тебе хочется ехать, я буду очень рад.
Жалкое зрелище. Борьба была короткой, он покорился чувству долга. В этих немногих словах было отречение от последней надежды. Она встала и, подойдя к его креслу, опустилась на колени, сжала его руки.
— Нет, папа, я поеду, только если ты этого захочешь. Довольно ты жертвовал собой. Хочешь ехать один — поезжай. А обо мне не думай.
Он высвободил руку и погладил ее по пышным волосам.
— Разумеется, поедем вместе, милая. Ведь я, как-никак, твой отец, а ты вдова и одна на свете. Раз тебе хочется быть со мной, с моей стороны было бы дурно не хотеть этого.
— Да нет же, я не предъявляю на тебя никаких прав как дочь, ты мне ничего не должен.
— Ну что ты, моя дорогая...
— Ничего! — повторила она страстно. — У меня сердце болит, как подумаю, что мы всю жизнь тянули из тебя жилы, а тебе ничего не давали взамен. Даже немножко ласки. Боюсь, жизнь у тебя была не очень счастливая. Так позволь мне хоть отчасти возместить тебе то, чего я не дала тебе в прошлом!
Он нахмурился. Эти излияния приводили его в замешательство.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. Мне не в чем тебя упрекнуть.
— Ах, папа, я столько всего пережила, я была так несчастна! Я не та Китти, которая уезжала отсюда. Я очень слабая, но, кажется, уже не такая дрянь, какой была тогда. Позволь мне хоть попытаться. У меня никого не осталось, кроме тебя. Позволь мне попытаться заслужить твою любовь. Ах, папа, мне так одиноко, так тоскливо, твоя любовь мне так нужна!
Она уткнулась лицом в его колени и заплакала горькими слезами.
— Китти, маленькая моя, — приговаривал он, наклонившись над ней.
Она подняла голову, обняла его за шею.
— Папа, помоги мне. Давай помогать друг другу.
Он поцеловал ее в губы, как любовник, щеки его были мокры от ее слез.
— Разумеется, поедем вместе.
— Ты так хочешь? Правда, хочешь?
— Да.
— Я так тебе благодарна!
— Дорогая моя, не говори мне таких вещей, ты меня конфузишь.
Он достал платок, вытер ей глаза. И улыбнулся такой улыбкой, какой она никогда у него не видела. Она опять обняла его.
— Нам с тобой будет так хорошо, папочка. Ты даже не знаешь, как славно мы с тобой заживем.
— А ты не забыла, что скоро будешь матерью?
— Я рада, что она родится где-то там, близко от моря, под широким синим небом.
— Ты уже твердо решила, что будет девочка? — спросил он с легкой, сухой усмешкой.
— Я хочу девочку, потому что хочу вырастить ее так, чтобы она не повторила моих ошибок. Когда я оглядываюсь на свое детство, я себя ненавижу. Но у меня и возможностей не было стать иной. Я воспитаю свою дочку свободной, самостоятельной. Не для того произведу ее на свет и буду любить и растить, чтобы какому-то мужчине так сильно захотелось с ней спать, что он ради этого согласится до конца жизни давать ей кров и пищу.
Она почувствовала, что отец весь сжался. Он никогда не говорил о таких вещах и был шокирован, услышав эти речи из уст родной дочери.
— Дай мне хоть раз высказаться откровенно, папа. Я была глупая, скверная, отвратительная. Я была жестоко наказана. Мою дочь я хочу от всего этого уберечь. Хочу, чтобы она была бесстрашной и честной, чтоб была личностью, независимой от других, уважающей себя. И чтобы воспринимала жизнь как свободный человек и прожила свою жизнь лучше, чем я.
— Дорогая моя, ты говоришь так, точно тебе пятьдесят лет. У тебя еще вся жизнь впереди. Не унывай.
— А я не унываю. Я надеюсь и не боюсь.
С прошлым покончено. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Разве это так уж бессердечно? От всей души она надеялась, что научилась состраданию и милосердию. Что ждет ее в будущем — неизвестно, но в себе она ощущала способность встретить любую долю без жалоб. И вдруг, непонятно почему, из глубины подсознания возникло воспоминание о том, как они, она и бедный Уолтер, добирались в охваченный эпидемией город, где его ждала смерть: однажды утром они выступили в путь еще затемно, и, когда стало рассветать, она не столько увидела, сколько угадала картину такой несказанной прелести, что на какое-то время улеглась ее душевная боль. Все людские треволнения отступили перед этой красотой. Взошло солнце, туман растаял, и стало видно, как далеко впереди, до самого горизонта, меж рисовых полей, через узкую речку и дальше по отлогим холмам вьется дорога, по которой им предстояло пройти. Быть может, не напрасны были все ее ошибки и заблуждения, все муки, перенесенные ею, если теперь она сумеет пройти той дорогой, которую смутно различает впереди, — не тем путем, ведущим в никуда, о котором говорил забавный чудак Уоддингтон, а тем, которым так смиренно следовали монахини, — путем, что ведет к душевному покою.