– Я не желаю продолжать этот разговор! – крикнула я вне себя.
– Так, значит, вы решили отказаться от исполнения условий, поставленных Церковью? – спросила она изумленно. – Этого я никак не ожидала…
И тут я совершила большую глупость.
– Нет! Ничего подобного! – воскликнула я, дрожа от возбуждения. – Я решила ждать, пока Энцио сам не согласится на церковный брак и на все остальные условия, сколько бы времени ни потребовалось! Я хочу, чтобы мы с ним были одно целое!
Она неотрывно смотрела на меня пристальным взглядом, словно оценивая ту сторону моей личности, которая была ей совершенно незнакома. Я не знаю, сумела ли она так мастерски скрыть свое разочарование, или я просто не заметила его из-за своего волнения, во всяком случае, она наконец сказала:
– Ах вот оно что! Понимаю, понимаю. Вы хотите стать с ним одним целым! Как это трогательно! Боже, даже не верится, что такие чувства еще существуют…
Она нежно улыбнулась, с необычайной ловкостью сменила тему и опять вернулась к старинным портретам на стенах, о которых любила говорить, что и сама очень похожа на некоторые из них. Сегодня же она заявила, что мы обе – существа из другой эпохи. Я не стала возражать, радуясь тому, что она оставила меня в покое. Ах, я и не подозревала, в каком смысле она «оставила меня в покое»! Но, вернувшись в свою комнату, я все же поняла, что должна немедленно что-нибудь предпринять, потому что она обязательно передаст содержание нашего разговора Энцио.
В ту ночь не сон бежал от меня, а я сама бежала от него. Я написала письмо Энцио. Это было не тщательно обдуманное и взвешенное письмо, а скорее крик души. Вначале я попросила его отсрочить нашу свадьбу. «Мне нет нужды объяснять тебе причину моей просьбы, – писала я затем. – Она тебе известна, ведь ты, хоть и относился к моей вере с неприязнью, всегда правильно оценивал значение, которое она для меня имеет. Ты с самого начала проявлял необыкновенно тонкое чутье во всем, что было связано с этой верой. Даже в самые счастливые мгновения нашей любви от тебя не укрылись едва уловимые движения моей души, устремленные к Богу. Ты ни разу, ни на мгновение не забыл, как я стояла на коленях в соборе Святого Петра! А ведь ты хотел забыть это. Ах, ты ведь так хотел забыть это, милый! И твое недавнее признание в том, что каждый раз, когда я в твоем присутствии обращалась к великому таинству Христа, твоя душа восставала против этого, – тоже всего лишь подтверждение глубокого, неизменно чуткого понимания реальности моей веры. Нет, мне незачем объяснять тебе – никто не знает это лучше тебя! – что без Благодати, обретаемой через таинство брака, я не смогла бы жить с тобой, как и ты не смог бы жить со мной без нее; ты еще, наверное, не осознал это, милый, – ведь ты сказал, если бы я действительно любила тебя, то отказалась бы от нее. А я убеждена, что, если бы я сделала это, ты бы уже не смог любить меня как прежде, потому что я была бы уже совсем не та, которую ты любил, – сквозь годы разлуки, среди тысяч других, любил как существо, настолько непохожее на тебя, что оно, казалось бы, никогда не сможет соединиться с тобой, и все же единственное существо, так тесно связанное с тобой! Не убивай того, что ты сам так глубоко любишь! А ты убил бы меня, если бы решил настаивать на браке без таинства. Но с той же неизбежностью и я, в свою очередь, убила бы тебя, принуждая тебя к исполнению условий, поставленных Церковью, – ты сам невольно открыл мне эту горькую истину во время нашего последнего разговора. Милый, ты всегда называл меня зеркалом твоей души, но я оказалась очень несовершенным зеркалом. Твоя нежная забота о нашем счастье долго заслоняла от меня зловещий свет твоей темной звезды. Теперь я знаю, как велика ее власть: с этой звездой, горящей в твоей груди, ты не можешь приблизиться к алтарю – тебе просто нельзя делать этого, потому что это была бы мучительная судорога скрытой ненависти, которая не позволила бы тебе обрести и самому даровать Благодать. Каждое слово, произносимое мной, чтобы подвигнуть тебя к этому шагу, все страшнее вредило бы твоей душе – я уже видела ужасное действие, которое оказывает на тебя моя вера! К тому же это было бы еще и оскорблением Бога, ибо Ему угодна лишь добровольная жертва – Бог никого не принуждает, Энцио! Даже Своей любовью! Я не хочу, чтобы моя любовь оказалась недостойной Его любви. И потому я беру назад свою просьбу о нашей скорейшей свадьбе, возьми же и ты свою просьбу назад и не пытайся смутить мою душу жгучими ласками! Обещаю тебе, что никогда больше не стану настаивать на своей просьбе, никогда не стану посягать на твою свободу. В своем стремлении к союзу с тобой я больше не полагаюсь на одну лишь свою веру и любовь. Так же как нас с тобой свело чудо Божье, так же одно лишь чудо Божье сможет теперь соединить нас. Я никогда не перестану надеяться на это чудо, потому что никогда не перестану любить тебя! Я твоя невеста и никогда не смогу быть чем-то иным, кроме как неотъемлемой частью тебя. С моей стороны между нами все останется как было. Не говори, что это – бегство в безвозвратно ушедшие мгновения нашего счастья, я уже не вернусь в то безграничное блаженство, из которого спрашивала тебя, смогу ли я когда-нибудь быть еще счастливее. Ведь я сама просила тебя ускорить нашу свадьбу! Я знаю, что буду страдать из-за невозможности нашего полного соединения. Но даже эти страдания будут мне сладостны от сознания, что мне даровано счастье в несчастье – бесконечное счастье любить тебя и быть любимой тобой. Я приветствую это болезненное счастье – не до конца быть твоей – и таким образом, любимый, все же становлюсь твоей!»
Написав эти строки, я осушила слезы, которые заливали мне глаза и мешали писать, поцеловала письмо, запечатала конверт и крадучись вышла из дома, чтобы опустить его в почтовый ящик до появления первого почтальона. Оно камнем оттягивало мне руку – стоит опустить его в почтовый ящик, и я уже ничего не смогу изменить!
Улица была еще по-ночному пустынна. Ни удара колокола, ни голосов – разве что сонная, едва слышная перекличка птиц. Только Неккар невозмутимо катил свои прекрасные гулкие воды под темными арками моста, радостно шумел, как шумели реки в далекие, древние времена, когда человек еще не в силах был сковать их мощь. Рассветной дымки еще не было – «голубой цветок» гейдельбергской долины, это ежеутреннее чудо, еще не распустился! Горы лежали в торжественной предутренней наготе над городом, который без своих вечерних россыпей огней, окутанный глубокими тенями, стал почти невидим, словно весь впитался в горные склоны. Лес и замок тоже были едва различимы. Все как бы предстало без своего обычного покрова романтики, странно простым и великим, словно над природой, как в первый день сотворения мира, витал один лишь дух Творца и она приветствовала Его беззвучным вздохом: «Да будет воля Твоя». Или это я сама наделила ее первозданной простотой и вложила в ее немотствующие уста благодарное воздыхание? Я знала, что за последние дни лишилась не только романтики любви, но и романтики веры. Из всего волшебства ее тайных надежд и чаяний не осталось ничего, кроме ласковой, но строгой преданности безысходному закону моей любви и неисповедимости Того, перед Кем и я в эту минуту не могла изречь ничего другого, кроме «Да будет воля Твоя»…
То, что затем происходило между мной и Энцио, трудно и больно описывать, но еще труднее и мучительнее было понять это, однако, мне кажется, я все же поняла. Он, как и я, в то время достиг той грани, за которой одной лишь собственной любви уже было недостаточно, чтобы преодолеть возникшее между нами чудовищное напряжение. Нам обоим не оставалось ничего другого, как перейти в иное измерение. Ему это удалось: его измерение простиралось в направлении противоположном тому, которое открылось мне. Вновь в наших душах одновременно родилось некое движение, так что они таинственным образом зависели друг от друга, были взаимосвязаны, но совершенно исключали друг друга.
Я попытаюсь передать ход дальнейших событий как можно более кратко, поскольку даже сегодня, когда все эти муки давно уже позади, у меня нет сил подолгу думать или вспоминать о них.
Он не ответил мне, но спустя несколько дней мы встретились на нейтральной территории – во время генеральной репетиции нашего спектакля, посвященного дню рождения Зайдэ, до которого оставались считанные часы. Мое первое впечатление от него было то же, что и несколько дней назад на террасе. Он не был ни потрясен, ни взволнован, а, наоборот, как тогда, очень хорошо выглядел и вообще производил впечатление человека, освободившегося от какого-то бремени и уверенного в себе. Он не подошел ко мне, но постоянно держал меня в поле зрения, чуть громче обычного и резче отдавая распоряжения по поводу предстоящей репетиции. Каждый раз, когда я вопросительно смотрела на него, он отвечал мне взглядом, обдававшим меня от головы до пят мгновенным холодом. Потом, улучив момент, когда рядом никого не было, он подошел ко мне и поздоровался так, как будто ничего не произошло, задержав мою руку в своей ладони чуть дольше обычного в горячем и властном пожатии. И хотя мне в ту минуту с неопровержимой достоверностью вдруг открылось, что он, как и я, полон решимости никогда не расставаться со мной, меня охватило тяжелое разочарование.